На главную страницуДля чтения...Что посмотреть...СловарикДругие интересные местаВаши впечатления

  

Добавить в избранное

Сделать стартовой

  

 

 

  

Оставьте свое мнение о сайте в гостевой книге

 
E-Mail
  

  

Геннадий ОСЕТРОВ

ГИБЕЛЬ ВОЛХВА


Далее>>>

 

  

 

Совесть (со-Весть) — причастность к всечеловеческой, высшей Вести, истине.


Жизнь, жизнь милее всего на свете! 
(Из русской народной сказки)

 

 

***

Конец лета и первоначальную осень очень тяжелого и темного для меня 1982 года я провел в Подмосковье. Каждое утро выходил я из избы и шагал в черную от древности, заброшенную, полусгнившую бревенчатую баню, садился там к самодельному шаткому столу, но писание мучительно не шло — одолевали сомнения и рушилась вера в целесообразность сочинительства.

К стеклу некогда прорезанного в банной стене большого окна слева и справа прижимались тонкие зеленые ветви боярышника, а позади них поднимались к небу тяжелые старые липы; по их черным морщинистым стволам бегали освещенные осенним солнцем сине-желтые синицы, изредка сверху опускались огромные вороны и строго расхаживали по усыпанной опавшей листвой земле, сердито тыкая в нее большими серыми клювами.

Осень началась вдруг, и пошли унылые, почти невидимые дожди; холодов пока не было, но с нехорошей быстротой все в природе стало меняться, и, когда первая непогода все-таки развеялась и проглянуло солнце, оказалось, что деревья уже осыпаются. Небо, слегка помутневшее от внезапно вернувшегося тепла, приблизилось к земле, все быстро просохло, и мир предстал в многоцветной осенней красе.

Изредка под липы, распугивая суетливых осенних птиц, приходил большой рыжий кот и подолгу дремал на согретом солнцем перевернутом цинковом корыте.

Однажды утром, в очередной раз подняв голову от опостылевших бумаг, я глянул в окно и замер. Из-за толстого черного ствола дерева вышел знакомый кот. В его пасти болтался, будто тряпичный, задушенный молодой скворец, желтые восковые лапки его вытянулись и мертво скребли палую листву.

После секундного оцепенения я метнулся к полуоткрытому окну, но в тот же миг понял, что это бессмысленно, ибо птица уже погибла и отнимать ее у рыжего убийцы теперь было поздно.

За углом бани кот разорвал скворца на пригодные для пожирания клочки, и скоро легкий ветерок развеял под липами невесомые, темные, будто пепел, перья и разметал их на желтом ковре осени.

Острая грусть охватила меня; не убийство зверем птицы вызвало это чувство — жалость родилась от мысли, что оставалось совсем немного времени до того дня, когда он вместе со своей стаей должен был подняться над миром и улететь в теплые края.

Здесь же, на покинутой им земле, совсем скоро потекут с неба холодные мутные струи, синее небо заслонят мрачные тучи и потом все покроет необычайно белый снег.

Некоторое время я пытался вытолкнуть из себя ненужную грусть и продолжить работу, но ничего не получилось. Тогда я поднялся из-за стола и вышел из бани.

Я уходил от нее по бесконечной дороге, и с обеих сторон улицы на меня устало смотрели темными окнами такие же черные от вечности бревенчатые избы с длинными телевизионными антеннами-крестами на крышах... Далеко впереди виднелся лес.

Скоро жилища закончились, и оказался в одиночестве на неширокой тропе, протертой на земле ногами бродивших тут испокон веков людей.

Выйдя на невысокий берег Клязьмы, я остановился; необыкновенная тишина окружила меня. Изредка в изреженном лесу, среди почти оголившихся от холодов деревьев, едва слышно шуршание плывущего по небу над головой плотного белого облака. Когда солнце наконец освободилось от него, лес вновь загорелся зеленым, красным, желтым цветом увядающих деревьев.

Ожила даже вода в Клязьме и, как показалось, потекла быстрее. Шагая по берегу навстречу течению, я через несколько минут подошел к месту, где в Клязьму впадает совсем уж узенькая речушка — Вохонка. Она осторожно и несмело растворялась в Клязьме, и, слившись, обе речки текли вдаль, огибая лес.

Тишина и красота величаво господствовали здесь; давно забытый в обычном миру душевный покой овладевал мною — я сознавал, что позади — за лесом, дорогой, избами — осталось нечто временное, упорно догоняемое мною, но постоянно ускользающее. Чаще всего оно зовется надеждой, иногда верой. Но в теперешнем вселенском покое ясно выявилась пустая суетность моего каждодневного бытия, и вдруг показалось, что пределы жизни стремительно раздвигаются.

Недвижимо замерев в самом центре русской земли, я с каждым мгновением с необычайной ясностью ощущал, что лежащий вокруг меня мир вечен. Что это Солнце, это Небо, эта Река были для предков моих предков божествами. Вот здесь, клянясь, они целовали Землю, и то была самая нерушимая клятва. А над всем и всеми стоял великий русский бог Род, от имени которого пошли Природа, Родина, Народ...

Но тогда, тысячу лет назад, на Руси принуждали переменять богов...

 

 

 

I


Вещи и дела, аще не написании бывают, тьмою

покрываются и гробу беспамятства предаются,

написаннии же яко одушевленнии.


Тогда, тысячу лет назад...

Высокая трава вдруг затрепетала, и над ней поднялись головы двух гадюк. Змеи переплелись, замерли в напряжении, пытаясь преклонить друг друга к земле. Крохотные черные глаза гадюк поблескивали, грозный шип вырывался из змеиных пастей. Порой одному из самцов удавалось пригнуть врага, и тогда гадюки ненадолго пропадали в густой весенней зелени.

Разгоралось раннее утро. Голубое небо быстро прогревалось и наливалось солнечным светом. Крохотная поляна в бескрайнем лесу, посреди которой сплелись змеи, почти вся была накрыта тенью деревьев. Лишь там, где на траву падали солнечные лучи, желтые, голубые, белые цветы едва заметно покачивались от неощутимого ветерка. На них еще не высохла роса и водяные капли вспыхивали яркими искорками. В едва различимом шуме леса порой раздавались смутные шорохи, внезапно хрустела сломанная неведомым зверем ветка, все замирало, настораживаясь — и снова делалось тихо. Потом совсем рядом гулко стукнул по дереву дятел, мрачный ворон опустился вниз, к земле, но, заметив гадюк, громко хлопнул крыльями и исчез. Лишь несколько стрекоз без опаски замерли в воздухе над травой.

На поляну из лесу бесшумно вышел человек. Он одет в желтую холщовую сорочку, подвязанную тканым поясом с небольшими кистями. На плечи человека наброшен безрукавный ворот-плащ, на ногах — новые кожаные лапти. Небольшая округлая борода и волосы скобкой совершенно седы, хотя человеку не больше пятидесяти лет.

Поправив на поясе небольшую калиту-сумку, он осторожно подошел к змеям и, остановившись неподалеку, некоторое время следил за борьбой гадов. Потом, настороженно оглядываясь по сторонам, двинулся дальше. Порой он наклонялся за цветком или травой и, отряхнув с их корней землю, совал в льняной мешочек, висящий на груди.

Обогнув поляну, седовласый вновь вошел в лес. Зеленоватый свет лежал на похрустывающей под ногами прошлогодней хвое, коричневым покровом лежащей между деревьями. В некоторых местах сквозь прорехи в густой кроне пробивался вниз тугой солнечный луч, и земля там, куда он падал, ярко светилась. Птицы наверху предупредительно высвистывали лесную тревогу, да мелькали на ветвях шустрые виверицы — белки. Однако человек лук с плеча не снимал и продолжал двигаться безостановочно, лишь однажды он резко остановился, услышав впереди отдаленный крик священной кукушки. Птица отсчитала три лета и смолкла.

Вскоре лес кончился, и за небольшой ярко-зеленой опушкой сверкнула между низкими берегами спокойная Клязьма. Человек внимательно огляделся, чутко вслушиваясь в шум леса, потом вышел к берегу и сел неподалеку от воды. Он вынул вышито — белое с красным — полотенце, расстели перед собой, достал несколько вареных яиц, печеную стерлядь и пирог с сыром. Склонившись к реке, седой зачерпнул деревянным стаканом воды, поставил его, но вдруг насторожился, стал вглядываться в даль.

Перед ним по стрежню реки проплыл маленький остров. Оторвавшийся неведомо где кусок торфа порос густой травой, над которой поднималась тоненькая гибкая березка с несколькими трепещущими листочками. Островок медленно проплыл по серебристой воде, свернул вместе с рекой в сторону и пропал. Стала невидимой за поворотом и Клязьма; однако человек знал, что течет она очень далеко, соединяется с Окой, Ока с Волгой-Итилью, и отсюда можно доплыть к мордве, булгарам, другим народам, живущим в безлесных краях.

Будто забыв о пище, седовласый, ссутулившись, долго задумчиво глядел на текущую перед ним реку. Сегодня на рассвете он ходил в небольшую соседнюю весь [название "деревня" появилось не ранее 30-х годов XIV века] Чижи, куда недавно нагрянули страшные люди, до сих пор только осенью, в полюдье, приходившие на эту землю за данями.

Но еще прежде появился в Чижах человек-попин в черной заморской одежде и стал ругать русских кумиров, бросал в них на капище камнями, поносил смердов-пахарей [смерд — крестьянин, земледелец; возможно, что в глубокой древности это были люди близкие вождю и обязанные сопровождать его в потусторонний мир, "соумирать" с ним] и на полупонятном языке рассказывал о другом, никому тут не ведомом боге Христе. Попин бродил по веси несколько дней, потом исчез, но скоро в лесу нашли его изодранный зверьем труп.

Теперь в Чижи прискакали княжий вирник [вира — по древнерусскому праву, штраф за убийство; вирник — тот, кто взимает виру] и двенадцать воинов-отроков [отрок — в Древней Руси младший член дружины; из "от" и "реку", т.е. не имеющий права говорить]. Наложив на жителей веси поголовную дикую виру-дань, княжьи люди велели поставить в один стук христианскую церковь-кумирню. Новый попин, прозванный за суетливость Куликом, долго объяснял смердам, как ее надлежит возводить, царапал щепкой по земле, втолковывая плотникам задание.

Седой волхв Всеслав по кличке Соловей уже видел в своей жизни избиение русских кумиров и теперь понимал, что попин и вирник силой принудят смердов сооружать чужеверное капище. Это было страшно, но как избежать напасти, он не знал. Издали, хоронясь от пришельцев, следил сегодня волхв за действиями попина-византийца, потом осторожно ушел и теперь потерянно сидел на речном берегу. Ему было ясно, что неодолимая опасность вплотную подошла к здешним смердам.

Закрыв глаза, Всеслав склонил голову и замер в тревожном оцепенении. Потом память его стала постепенно оживать, вынося из глубин далекого детства самые яркие видения.

Тогда, почти сорок лет назад...

 

 

II


Вечная вода Клязьмы была совершенно черной, и восьмилетний Всеслав понимал, что у реки нет дна. Он сидел на корме небольшого челна и протыкал костяным крючком червя. Потом он бросил его в воду, коротко булькнуло глиняное грузило, и на недвижимой реке замер светлый деревянный поплавок. Сбоку его освещал костер, горевший на носу лодки на дубовой "козе", перед которой стоял на коленях отец Всеслава Ростислав. На дне челна в мокром лыковом мешке шевелилась пойманная рыба.

При каждом движении людей от челна по сторонам разбегались мелкие волны, и тогда серое пятно на воде от костра морщинилось, рябилось. На темных бесшумных берегах черным частоколом стоял лес, а над ним в бескрайнем небе сверкали большие звезды.

Мальчик изредка брал черпак и выплескивал из челнока воду. Отец перекладывал в левую руку острогу и оборачивался на шум. С шеи у него свисал науз-амулет — небольшая дощечка с прилепленным к ней листом подорожника, — и маленькая тень от науза тоже раскачивалась на воде.

Потом они опять замирали, и — каждый раз неожиданно для Всеслава — отец метал острогу в реку, громко плескалась пронзенная рыбина, и ее заталкивали в мешок.

Стало рассветать, повеяло сырой зябкой прохладой. У ближнего берега вдруг зашумели, зашлепали в воде бобры. Отец ладонями подгреб туда, взял из костра горящее тонкое полено и долго вглядывался в темному. Однако там опять установилась тишина.

Бобры больше не плескались, и отец, отбросив в реку головню, взялся за весло. По неподвижной воде скоро причалили к своему берегу, оттащили подальше от реки челн и зашагали наверх. Отец закинул на плечо мешок с уловом, а Всеслав, укутавшись в шерстяную накидку-ворот, нес весло, удочки и острогу.

Перед ними впереди, в трех перестрелах стрелы, лежала тихая сейчас весь Липовая Грива. Позади темных спящих изб чернели защищенные плетнями от лесного зверья огороды.

Небо все теплело и теплело; серая пелена прогревалась и заменялась нежной голубизной рассвета. Лес, еще недавно мрачный и опасный, постепенно оживал.

Мужик и мальчик часть пути прошли берегом, потом повернули от реки и двинулись к одиноко поднимавшемуся перед лесом холму — Ярилиной плеши, — на вершине которого было капище великого бога Рода.

Как обычно, над холмом поднималась струя светлого дыма.

Рыбаки медленно взошли на вершину холма. У входа в кумирню, огороженную невысоким забором из врытых бревен, отец опустил на землю мешок, вынул большого сига, шагнул к богу.

Крашеный деревянный Род возвышался над всей округой; у его подножья тлел костер, в нем потрескивали угли и легкий, как пух, серый пепел медленно отлетал в стороны.

Отец принес несколько поленьев, опустился перед кумиром на колени. Всеслав замер рядом. Воткнутая в прогоревший костер лучина скоро задымилась, потом плотный белый дым окутал дрова, но тут же сквозь него прорвался огонь, и костер громко затрещал. Дым улетал с вершины холма к лесу, позади которого поднималось солнце. Клязьма, еще недавно холодно серебрившаяся среди весенней зелени, сделалась золотой. На густо поголубевшем небе появились тугие белые облака.

Костер жарко запылал, и тогда отец положил в него принесенную рыбу; сиг сперва круто изогнулся, но сразу же мертво распластался на красных углях и задымился. Всеслав глядел на сгорающую рыбу, потом, следя за дымом, поднял вверх глаза.

Серая струя уплывала вверх, тянулась высоко-высоко к небу, туда, где было ирье-рай и куда вместе с дымом улетали души всех отживших свой срок на земле. Теперь мальчик с трепетом надеялся разглядеть там навьи-души своих бабушки и дедушки и их бабушек и дедушек, которые жили там, но часто прилетали в его баню.

Однако дым просто растворялся в небе над Ярилиной плешью, и ничего удивительного там не объявлялось.

Потом отец старательно подгреб в кучу жаркие угли, положил на них еще несколько поленьев, и рыбаки двинулись в весь. Через несколько шагов Всеслав обернулся и испуганно приостановился: густой дым, укутывавший теперь почти всего кумира, наверху отклонялся в сторону, и оттуда на мальчика глядел освещенный солнцем великий Род.



Изба Всеслава была крайней в веси, ближе других к Клязьме. Когда обогнули плетень и подошли к воротам, мальчик увидел сходящую с крыльца мать. Она остановилась подле овина и стала разбрасывать курам корм. Услышав стук ворот, мать последний раз проговорил "пыра-пыра!", опрокинула вверх дном лукошко, повернулась к рыбакам.

— С богатым уловом, кормильцы! — улыбнулась она.

Отец засмеялся. Обрадовался и Всеслав — он любил дни, когда в избе наступало веселье. Особенно приятно было вечером: отец садился возле печного столба [олицетворял домового — охранителя домашнего очага] и негромко красиво пел, дергая звенящую тетиву лука. Когда темнело и Всеслав начинал дремать, отец поворачивался к нему и почти шептал всегда одну песню: "Ходит Сонко по улице, носит спанье в рукавице, вступи же, Сонко до нас..."

Сейчас в избе по-особенному тихо, тепло и пахнет так, как не пахнет ни в каком другом месте на земле. После прилета жаворонков [9 марта по нынешнему летосчислению] прошло много дней, но настоящее тепло все не наступало. Лишь изредка, как сегодня, на небе горело теплое солнце, чаще же на весью стояли черные грозные тучи, из леса выплывал и окатывал избы сыростью холодный ветер.

— Полезай на печь, подремли, — велела мать. — А мы с отцом рыбу в погреб уложим.

Мальчик разулся, подошел к печке, заглянул в подпечье, куда по вечерам ставил для домового-лизуна блюдце с молоком. "Опять незаметно подобрался", — с удивлением подумал он, не увидев ни капли молока. Всеслав хорошо знал, что в избе издавна живет очень добрый домовой. Лизун неоднократно будил его по ночам, настойчиво толкая в бок, но пробудившись, мальчик, как ни озирался, домового не успевал увидеть.

Сейчас, взобравшись на теплую печь, он устало вытянулся, но тут же повернулся на бок, глянул вниз. Отец в светце менял лучину, она разгоралась и чуть освещала отцово лицо. Оно показалось Всеславу совершенно незнакомым, он удивился, стал вглядываться внимательней, но скоро изба осветилась, и отец ушел.

Тонкий черный дым лучины упирался в потолок, потом медленно уплывал к верхнему, волоковому, окну и там пропадал в шелестящей позади стены зеленой листве старой яблони.

Мальчик достал из-под подушки печенного из теста маленького жаворонка, лег на спину и положил птицу на грудь. Не этот, а живые жаворонки каждую весну прилетали из ирья, где всегда ярко и горячо светит солнце и растут деревья с необыкновенно большими яблоками, сливами, вишнями. Туда сегодня от подножья строго Рода улетел и дым от сгоревшего сига, и теперь он, конечно, в тамошней реке вновь превратился в тяжелую рыбу.

Мальчик закрыл глаза и стал представлять себе ирье. Но вместо далекого неба привиделось ему, как на черной воде зарябились красные отблески костра, всплеснул близ берега тяжелый бобр и вдруг из темени кустов сверкнули два зеленых глаза. Сделалось необычайно тихо, потом что-то заскреблось, и пораженный Всеслав вдруг увидел в окне своей избы огромную волчью голову. Зверь оглядел горницу жуткими глазами, просунулся еще дальше и широко распахнул пасть с бесчисленными белыми клыками.

Затем волк стал все упорнее протискиваться в избу; он оперся на окно большущей лапой с длинными когтями и, скребя ими по дереву, полез внутрь горницы, к мальчику. Всеслав от ужаса похолодел, по нагретой печью спине пробежали мурашки, и он бесшумно укрылся с головой одеялом. Все сразу стихло, наступила тьма; однако совсем скоро по полу простучали, приближаясь, звериные когти, и мальчик обмер...

— Славка, ты где? Слезай-ка сюда! — вдруг и очень издалека донесся отцовский голос. — Гляди-ка, страх-то какой!

Всеслав раскрыл глаза, но все еще не мог прийти в себя от жути, увиденной во сне. Сдернув с лица одеяло, он робко повернул голову и увидел возле дверей отца, склонившегося над чем-то.

— Иди-ка сюда! — снова позвал он.

Всеслав спрыгнул на пол, подошел ближе. В корыте, наполненном водой, двигалось что-то страшное. Всмотревшись, мальчик увидел большую, локтя [локоть — 42,5 сантиметра] в два, щуку. Плавно поводя хвостом, рыба остановилась, злобно глянула на людей.

— Видал, рыбак?! Надо было ее отдать Роду! Стереги теперь!

Отец скрипнул дверью, а Всеслав, достав из печурки несколько лучин, зажег одну от светца, подошел к корыту. Маленькое пламя блеснуло на воде, и щучья спина сразу потемнела. Мальчик робко притронулся к ней пальцем — рыба оказалась твердой и холодной, будто была сделана из железа. Осмелев, он ткнул в нее лучиной, щука рванулась вперед, ударилась о стенку корыта и стала злобно бить по воде хвостом. Во все стороны полетели брызги, но вдруг рыба снова замерла, сердито раздувая жабры.

Неслышно вошла мать, позади нее, за распахнутой дверью, было удивительно светло от солнечных лучей.

— Чего вы тут натворили?! Вот сейчас хлестану веником одного и другого, одумаетесь! Лезь быстро на печку! На вот! — тише добавила она и протянула Всеславу ковшик киселя и пирог, не съеденный на рыбалке.

Потом мать отодвинула на окнах ставни, и изба осветилась. Золотой солнечный поток вмиг растворился в тепле.

— Потом нащипай лучины! — услышал мальчик, но лишь устало шевельнул веками, засыпая.



...Жизнь, почти вся жизнь прошла с того дня, однако седой волхв до мелочей помнил его. Далекие ночь, утро и вечер негасимой горячей искрой навечно жили в памяти.

Старый Всеслав открыл глаза; все то же солнце, как и в детстве, разливало мягкое тепло по земле и лесу. Прогревшаяся Клязьма сверкала, уплывая вдаль.

А память снова понесла волхва в прошлое...



...Он увидел себя сидящим на нижней ступеньке крыльца. Колотушкой Всеслав вбивал в сухую чурку большой нож, и, хрустнув, отскакивала от дерева тонкая лучина. Стучал секирой [секира — рабочий инструмент (топор — боевое оружие)] работавший в овине отец, а вдалеке, за огородом, поднималась над лесом Ярилина плешь, и белая прядь дыма тянулась оттуда к синему небу. По берегу реки бродили смерды из веси, их белые сорочки отчетливо виднелись среди зеленой весенней травы.

Вечером, после еды, мальчик задремал за столом, но мать растолкала его, отправила вместе с отцом в баню. Они занесли туда дров, и Всеслав пошел в избу за огнем. Прикрыв ладонью горящую лучину, мальчик шагнул на крыльцо и поразился: совсем недолго пробыл он в избе, а тут, на дворе, уже стемнело. Солнце закатилось за лес, и там теперь полыхала лишь широкая красная окраина неба.

Осторожно и медленно ступая вдоль плетня, Всеслав понес огонь к бане. Вокруг трещали кузнечики, из веси доносилось пение петухов и мычание коров.

Отец и мать ждали его, сидя в потемках на лавке. Чан был доверху наполнен водой, и еще два ушата с витыми из лозы ручками стояли возле каменки. Сухие дрова быстро прогорели, печь раскалилась, и дым густо заполнил баню. Мальчик приоткрыл дверь, над которой снаружи до самого наката чернела на стене копоть.

Потом он разделся, а мать в это время, присев на корточки перед полыхавшими в печи углями, громко заговорила.

— Батюшка ты, огонь, будь ты кроток, будь ты милостив. Как ты жарок и пылок, как жгешь и палишь в чистом поле травы и муравы, чащи и трущобы, у сырого дуба подземельные коренья, так же я молюся и корюся тебе, батюшка огонь, жги и спали с меня, Парани, и с Ростислава и со Всеслава всяки скорби и болезни, страхи и переполохи!

Едкий дым все сильнее щипал глаза, и мальчик пригнулся с лавки к полу.

Потом, когда печь протопилась, они с отцом быстро помылись и, чистые, свежие, вышли на жерди, уложенные полом перед дверью бани.

Прозрачная ночь опустилась на Липовую Гриву. Бесчисленные звезды сверкали на небе, вокруг было тихо и спокойно. Лишь иногда что-то едва слышно шуршало на крыше бани или кто-то осторожно крался в кустах малины. Вдали грозно стоял черный лес, и река сворачивала в него, отражая на повороте блестящий наверху Перунов Млечный Путь.

Из приоткрытой в баню двери доносился плеск воды, остатки поредевшего мокрого дыма нехотя выплывали оттуда и исчезали во тьме.

Мальчик с отцом всегда сидели тут молча, будто боялись кого-то спугнуть. Время шло медленно; потом скрипела дверь и выходила, держа в руке масляную плошку, мать. От ее белой рубахи приятно пахло мятой.

— Не уснули еще? — всегда одинаково спрашивала она, присаживаясь рядом. — Ступайте, навьям баню готовьте!

Мальчик не боялся предстоящих действий, но все-таки не только любопытство овладевало им. Сейчас они должны были приготовить баню для навий — душ всех людей их рода, для тех, кого Всеслав никогда не видел, — всех, кто жил в веси и от кого пошли все люди. Теперь они были в ирье, но в такие дни прилетали в баню. Мальчик знал, что навьи похожи на необыкновенных птиц с человеческими лицами и хрупкими лапками, следы которых иногда остаются на нарочно рассыпанной им или отцом по полу золе. Каждый раз Всеслав тайно желал увидеть чудо-птиц, расспросить их об ирье, о Роде, о Ладе и Леле [Лада — великая богиня весенне-летнего плодородия и покровительница свадеб, брачной жизни, ее дочь Леля (Леля, Ляля) — олицетворяла весну, весеннюю зелень, расцвет обновленной природы], горячем огне — Сварожиче [бог земного огня, пламени].

Однако навьи никогда не прилетали в баню, пока мальчик не уходил из нее.

В мыльне отец поставил плошку на лавку, куда мать уже положила небольшой кусок вареной рыбы, масло на блюдце и в двух чашках варенный с малиной мед и пиво.

— Побудь тут, я за водой... — тихо произнес отец, вышел, но тут же вернулся, подложил в печь дров, долил в чан воды и выжидательно замер. Крохотный огонек плошки едва освещал черные бревна стен, и в этих сумраке и тишине Всеслав притаился — сейчас навьи уже летели сюда из ирья по звездному небу.

Быстро разгорался огонь, и горячий дым снова наполнял баню. Отец вдруг поспешно взял гаснущую плошку, громко проговорил: "Мойтесь!", плеснул на каменку воды и вместе с сыном ушел, плотно закрыв за собой дверь.

— Все сделали? — спросила мать.

Она поднялась со скамьи, первой двинулась к избе.



...Сколько шагов он тогда сделал? Сколько прошел вслед за матерью, державшей в отведенной в сторону руке маленький огонек плошки, отчего ее тень бесшумно ползла по светлой песчаной тропинке?

Совсем коротким был их общий путь, и припомнил волхв теперь, что на ступенях избы он обернулся и глянул на крышу бани, все еще надеясь, что навьи прилетели и он наконец-то увидит их.

Черная баня стояла тихо; сбоку, из окна, к звездному небу поднимался густой дым...



Проснувшись на следующее утро, мальчик точно знал, что видел интересный сон; он долго лежал с закрытыми глазами, но припомнить его не смог. Огорчившись, Всеслав повернулся и осмотрелся. За окнами раскачивались просвечиваемые солнцем листья яблонь, а в светце догорала лучина. В красном углу висели белые с красной вышивкой полотенца, под которыми стоял перевязанный лентами сноп пшеницы прошлого урожая. Подземный бог Велес [бог подземелья, удачной охоты, охранитель душ умерших, покровитель торговли, а также песен, сказаний, поэзии вообще ("вещий Бояне, Велесов внук...")] дал тогда небывалый урожай, и на каждой ролье-пашне до снега стояли купы несжатых колосьев, завитых "на бородку" духу нивы, похожему, как говорил Всеславу пастух Кукун, на огромного медведя.

Припомнив об этом страшном звере, мальчик повернул голову к печке, где обычно стояла священная рогатина. Она хранилась в избе с незапамятных времен, и, хотя разглядеть на ней уже ничего было нельзя, Всеслав знал, что рогатина обагрена медвежьей кровью. Сегодня, в день первого выгона скота в поле, этой рогатиной нужно было колдовать, и мальчик, поспешно одевшись, выбежал во двор.

Ночь давно ушла, и здесь все переменилось. Таинственные чудеса исчезли вместе с темнотой; у стены бани росли простая крапива и лебеда, а на огороде рядками зеленели всходы репы и капусты.

Ворота в хлев были широко распахнуты, перед ними, держа в руках священную рогатину, стоял отец. Справа от крыльца, на котором замер Всеслав, за плетнем медленно брели на луг к реке коровы. Пыль густо поднималась и тяжело повисала над улицей и стадом. Потом к изгороди подошел пастух Кукун, постучал кнутом по верее.

— Ростислав! — крикнул он. — Кончай волховать, отпирай ворота! — Увидев мальчика, добавил вопросительно: — Бегаешь уже?

Всеслав кивнул. Прошлой осенью он сильно занозил ногу, вздулся страшный нарыв, но пастух чуть ли не за день вылечил его, накладывая на разрез пчелиную восковую мазь и отвары из трав.

В Липовой Гриве Кукуна уважали все — и стар, и млад. В молодости он долго бродил по дальним землям, многое видел, слышал и познал и всегда душевно и легко приходил на помощь всякому смерду.

Сейчас он спокойно стоял у ворот и глядел на Всеславова отца, который положил в ряд перед выходом из хлева несколько вареных яиц, потом, ударяя рогатиной, погнал через них корову. Вышедшая следом мать заговорила вдогонку:

— Тебя прошу, красное солнце, и тебя прошу, ясный месяц, и вас прошу, зори-зориницы, и тебя прошу, галочка, и отвергните злых зверей от моего скота, все станьте мне в помощь! И ты, великий Род, не покидай нас! — повернулась она в сторону Ярилиной плеши.

Отец распахнул ворота, отдал Кукуну собранные с земли яйца. Проходя мимо пастуха, корова замычала, здороваясь после зимы с ним и со стадом, но в ответ ей лишь проблеяла белая коза, бредущая одиноко по обочине дороги.

Всеслав спустился с крыльца, подошел к отцу и Кукуну. Тот держал в руке трещотку-верещагу, на плече висел лук, но гуслей, которые он часто таскал с собой, на этот раз не было.

— ...конь тебе нужен, бродишь вечно пеший, оттого и ноги стонут, — договорил Ростислав.

— Конь две гривны стоит! Две ногаты [гривна равна 20 ногатам или 50 резанам; ногата — цена поросенка или барана, резана — цена миски каши] скопить и то приналечь надо, а ты в миг определил...

Увидев приблизившегося мальчика, он протянул ему глиняную свистульку

— головку коня, засмеялся, но сразу переменил лицо и шутливо затараторил:

— Была у меня клячонка, восковые плечонки, плеточка гороховая. Овин загорелся, и клячонка растаяла, плеточку вороны расклевали. С тех пор вот люди меня все на ум наводят, да ведь я-то уж совсем при старости, помру скоро, в гниль пойду, и голова облезет. Уж и глазами я совсем обнищал, надо черемухового цвета попить.

— Воском на ночь залей, — посоветовал отец.

— Учи меня, учи, — улыбнулся, отходя от ворот, Кукун.

Отец с сыном долго глядели ему вслед, потом из избы появилась нарядная, по сегодняшнему обычаю, мать. На шее у нее висела науз-коробочка с кольцом и сверкающим ножом; с шерстяной вятичской шапочки свисали, чуть позвякивая, начищенные кольца, на руках блестели серебряные браслеты.

Она тоже остановилась у плетня, густо пахнув мятой.

Когда отошло от веси неторопливое стадо, на улице показался козел. Он строго шел вперед, наклонив к земле бородатую голову, и изредка сверкал глазами, будто проверял, верно ли все было сделано в этот важный день.

Вдалеке, почти у самой реки, заиграл на своей длинной — почти в два локтя — свирели Кукун. Козел приостановился, вслушиваясь в призывный звук.

— Иди, дай ему, — протянула мать Всеславу ломоть хлеба.

Мальчик выбежал из ворот и помчался к козлу. Тот сразу же повернул к нему грозные рога и подозрительно уставился на протянутую еду. Недовольно принюхавшись, он мотнул бородой, сердито зашагал дальше.

Всеславу стало обидно, что козел не принял его хлеб. Мальчик знал, что посредине зимы, в просинец [просинец — январь, связано с "сиять", т.е. первоначально: "время прибавления солнечного света"], когда начнут удлиняться дни, козла отведут на Ярилину плешь и убьют для Рода, чтобы великий бон и в новом году уберег весь от напастей.



Прошлой зимой в просинец на капизе собралась вся весь. Падал густой пушистый снег, и ничего вокруг не было видно; деревья в лесу накрылись белыми шапками, черные стены изб едва виднелись сквозь белую пелену. Всеслав тогда все запрокидывал голову, пытался разглядеть, где же рождаются снежинки, но до самого неба перед глазами шевелился белый неразделимый поток.

Снег делался все гуще, однако смерды недвижимо стояли перед кумиром и безмолвно ждали. Костер у подножья Рода разгорался, снег вокруг него таял, и проступала черная промерзшая земля.

Кукун торжественно подвел к огню священного козла, остановился. Немного погодя к костру под руки подвели дряхлого Милонега, старейшего в веси старика. Он был одет в кожух, изношенные лыковые лапти. Седая и такая же редкая, как у козла, борода, сразу взмокла от тепла и спуталась сосулькой. Перед козлом старик опустился на колени, стал маленькой узенькой ладошкой гладить его по морде, почесал за ушами. Потом он начал бормотать что-то невнятное, но тут из белой снежной пелены вдруг вылетел огромный ворон, стукнул над головами людей крыльями и опустился на Рода, столкнув вниз налипший на кумире снег.

Милонег от испуга пригнулся к земле, осторожно огляделся и взмахнул на птицу руками. Ворон лишь тяжело пошевелился на великом боге и громко каркнул.

Страх охватил смердов, они стали плотнее прижиматься друг к другу. Старик заторопился, он с трудом поднялся с колен, зашел, будто хотел сесть верхом на козла и достал из-за пазухи большой нож. Затем потянул животное за рог, но сил у Милонега было мало, и голова козла не запрокидывалась. Тогда старик опустил правую руку под горло жертвы, и тут же Всеслав увидел, как выплеснулась на снег алая кровь и от нее пошел густой пар.

Козел дернул головой, кровь хлестнула обильней; подскочил Кукун и подставил небольшое корыто. Невидимая тяжесть будто давила сверху на козла, он пытался не поддаться ей, но ноги его задрожали, и зверь упал на колени, уткнувшись мордой в наполненное кровью корыто. Всеславу почудилось, что он тоскливо прошипел, прежде чем рухнуть перед костром на залитый кровью снег.

— Вот и отлетел, — тихо сказали рядом с мальчиком; вокруг зашевелились, затоптались мужики и бабы.

Милонег подозвал рукой пастуха, вдвоем они подняли корыто и стали, отворачивая лица от жара, выливать кровь на горящие поленья. Потом старик обтер дно корыта снегом и швырнул красный снежок в огонь. Тот громко зашипел, дрова же все дымились и трещали. Вспугнутый ворон слетел с Рода, опять угрожающе проскрипел-прокаркал и исчез в снегопаде. Все понимали, что птица предрекла Липовой Гриве несчастье, и потому спускались с Ярилиной плеши угрюмые и безмолвные. Наверху, перед кумиром лежал в огне труп козла, и теперь над капищем вздымался черный дым.

Однако ни весной, ни летом ничего страшного не произошло, урожай боги дали богатый, про ворона забыли, и вот теперь определили к смерти на зимних колядках очередного козла. Он жил в хлеву у Кукуна и толстел.



Обиженный Всеслав возвратился к себе. Поднимаясь по ступеням в избу, он обернулся. Коровы разбрелись по берегу Клязьмы, а за рекой, освещенный солнцем, зеленел лес. И никто в Липовой Гриве не мог знать в то утро, что вечером на весь обрушится горе, счастливая жизнь Всеслава навсегда закончится и потянутся долгие годы изгойских [гоить — значит жить; изгой — человек "изжитый", выбитый из жизни, вырванный из обычной среды] страданий.

Когда стемнело, Всеслав лег на полати, потом передумал и, поскольку печь не топилась, перебрался на нее, стал оттуда смотреть вниз.

У стены на лавке сидела мать. Сбоку от нее в кованом светце горело несколько лучин. Тихо шуршало веретено — Всеслав знал, что это длиннорукая невидимая богиня Макошь [(Ма-кошь) — мать счастливого жребия, богиня удачи, судьбы] помогает матери прясть. В веси недавно был даже случай, когда Макошь в отсутствие хозяйки одна намотала два клубка пряжи.

Сидевший за столом отец делал стрелы. Во время недавней охоты он нашел в лесу странную, нездешнюю стрелу с удивительным железным наконечником и теперь вырезал такие же. Его находка сперва насторожила весь, немедля послали двух смердов к соседям — в Чижи, но там было спокойно, и в округе ничего подозрительного больше не появилось.

Громко затрещал сверчок, и Всеслав вспомнил, что забыл налить молока домовому. Он слез на пол, плеснул в блюдце еду для лизуна, снова взобрался на печь. От его хождения сверчок смолк, в тишине раздавались теперь урчание веретена да осторожный стук об окна ветвей яблони.

Долго Всеслав глядел на огонь, потом повернулся к матери.

— Расскажи сказку, — попросил он.

— Спи, поздно уже.

— Не хочу, расскажи.

— Погоди-погоди, лизун придет, он тебе ночью уши-то оторвет!

— Чего это?! Он свой, добрый, ничего вредить не станет!

Они умолкли, но тут протопал по полу отец, достал новую лучину и стал вставлять в светец.

— Ладно уж, вот слушайте, — негромко заговорил мать, — еще бабушка мне рассказывала. Чего-то вспомнила я... Говорят, жили дед и баба и была у них избушка. Как-то посадили они под стол — дед бобинку, а бабка горошинку. И вот эту горошинку курица поклевала, а бобинка скоро выросла под самый стол. Вот. Ну, приняли стол, она еще выше выросла, сняли накат, крышу — все растет. И выросла под самое небо. Дед и полез туда. Лез, лез и очутился на небе. Смотрит: стоит изба, стены из блинов, лавки из калачей, печка из творогу, вымазана маслом. Дед что, принялся есть, наелся и лег на печку отдыхать.

Приходят двенадцать сестер-коз, у одной один глаз, у другой два, у третьей три, и так дальше; у последней двенадцать. Увидели, что кто-то попробовал их избу, выправили ее и, уходя, оставили стеречь одноглазую. На другой день дед опять полез туда же, увидел одноглазую и стал приговаривать: "Спи, очко, спи!" Коза заснула, он наелся и ушел. На следующий день сторожила двуглазая, потом трехглазая, и так дальше. Дед все приговаривал: "Спи, очко, спи, другое, спи, третье!" — и так дальше. Но на двенадцатой козе сбился, заговорил только одиннадцать глаз, коза увидела его двенадцатым и поймала!

Мать умолкла, а Всеслав, немного подождав, спросил:

— Съела она его, коза?

— Зачем это?! Козы людей не едят, сказка такая. Про совесть, так бабушка поясняла. Ее, говорила, не обманешь, не заговоришь...

Внезапно за стенами избы что-то произошло. Сперва вдалеке возник едва различимый вихрь, будто упал на землю плотный порыв ветра и помчался к веси, наполняясь страшным визгом и конским топотом.

Отец застыл у стола, потом испуганно — Всеслав ясно увидел это — оглянулся на мать, медленно подошел к двери и вышел. Мать, неудобно повернув голову, смотрела вслед, а в руке ее все урчало веретено.

Топот, вой, крики ворвались в отпертые двери, скоро оказались совсем рядом, и тогда из сеней донесся громкий страшный стон, и в дверях показался отец. Он, шатаясь, пятился от чего-то жуткого, надвигающегося на него. Рубаха на спине его странно оттопырилась, а внизу, вдоль пояса, быстро расплывалось черное пятно. Отец попытался ухватиться за косяк двери, но пальцы бессильно проползли по дереву, он зашатался на пороге и опрокинулся на спину. В груди его торчала стрела; после падения отца она выдвинулась вперед, и кровь быстро стала окрашивать рубаху. Отец медленно согнул руку, тянясь к стреле, но вдруг лицо его побелело, он вытянулся и замер.

Мать тяжело стала подниматься с лавки, но тут в сенях простучали тяжелые шаги, и в проеме двери возник страшный человек. Он был одет в длинную куртку, обшитую железными пластинами; поблескивающий шлем оторачивал серый волчий мех. Темно-коричневое лицо лоснилось от пота.

На миг задержавшись в двери, убийца отца оглядел избу, увидел мать и затопал к ней. Железная чешуя на нем негромко зазвенела. Приблизившись, он несильно ударил мать зажатым в руке луком и, прорычав что-то непонятное, толкнул к двери. Потом выдернул из светца лучину, поднял повыше и, поворачиваясь вокруг, стал высматривать.

Сорвав в красном углу нарядные полотенца, он бросил лучину и, снова ударив мать в спину, направился к выходу.

Окаменевший от страха Всеслав увидел в черном дверном проеме мать, странно помахавшую ладонями опущенных рук, будто она навеки прощалась с сыном, потом снаружи опять раздались визг и крики, короткие жуткие вопли и отрывистый свист.

В избу откуда-то стал наплывать дым; мальчик осторожно повернул голову: сноп в углу горницы полыхал, но самое грозное было теперь за окнами. Там повсюду гудело пламя. Увидев пожарище, Всеслав почувствовал, как вмиг потеплело в избе, дым сгустился и сизыми облаками окружил тускнеющую лучину. Тяжело стало дышать, однако мальчик боялся кашлянуть, боялся пошевелиться и лишь прижимал ко рту скомканную сорочку.

Сдвинулась, проскрипела матица [потолок в избе делался из досок, опиравшихся на стену и центральную балку — "матицу"], и из щелей на пол посыпалась сухая земля. Потом потух светец, и теперь по заполнившему избу серому дыму заметались красные отблески.

Замирая при каждом шорохе, Всеслав медленно сполз с печки, на коленях пробрался к окну и, осторожно пододвинув лавку, поднялся на нее, высунулся наружу. До толстых веток он не дотянулся и упал на землю. Потом Всеслав долго лежал у стены, вслушиваясь в доносящийся отовсюду гул пламени. Здесь ему показалось безопасно, но скоро он ощутил, будто изба мелко дрожит, приложил руку к бревну оклада, но тут же отдернул ее и торопливо пополз прочь, а из окон с треском и гулом стало вырываться жаркое пламя.

Озираясь, он прополз через огород; пожар позади него полыхал все сильнее. До самой завалинки огонь охватил соседнюю избу Кукуна; оттуда, из середины пламени, вдруг донесся таинственный звук — что-то громко, одно за другим разрывалось и тут же сгорало в огне. Напуганный Всеслав опять прижался к земле, а в избе пастуха по-прежнему что-то коротко стонало. Потом там ухнуло, заскрежетало и, взметнув облако искр, провалилась внутрь крыша.

Только теперь мальчик понял, что непонятные звуки, раздававшиеся в погибшей избе, это стон лопающихся струн на гуслях Кукуна. Теперь пламя ревело вокруг, но и сквозь него слышны были доносившиеся от реки крики. Скоро, и как-то одновременно, стало стихать — шум налетчиков и свирепствование огня, уничтожавшего Липовую Гриву.

Всеслав в тяжелом беспамятстве пролежал подле изгороди до рассвета, потом пополз к лесу.



...Волхв и сейчас хорошо помнил, как он тогда, дрожа от страха, пробирался среди черных деревьев и не понимал, почему его вдруг окружил покой. Не хотелось больше двигаться, думать, а хотелось заплакать, бесконечно лежать тут и чтобы новый день никогда не начинался...



В утреннем сумраке леса вдруг прошумел леший, мальчик встрепенулся, сильнее прижался к земле, усыпанной здесь сухой хвоей, но испугавший его звук больше не повторился, и тогда Всеслав робко поднял голову. Мрак еще стоял среди деревьев, лишь вершины их чуть осветило, и там зашелестела листва.

Когда совсем рассвело, Всеслав стал осторожно пробираться в весь. Он часто замирал, напряженно прислушивался, но из Липовой Гривы не доносилось ни единого звука. Понемногу осмелев, мальчик поднялся на ноги и побрел к своей избе.

Дотла сгорело все, кроме ворот. Хлев, овин, изба, превращенные в дымящиеся угли, грудой лежали на земле. От них несло тугим, плотным жаром и растекался над самой землей сизый чад. Налетел порыв ветра, смел с пепелища невесомый серый налет, и пепел стал оседать на мальчика.

Старая яблоня, росшая возле окон, стояла черная, с покоробившимися, пожухлыми листьями.

Всеслав испуганно шарил по пожарищу глазами — ведь там лежал его отец, но ничего страшного не обнаруживалось. Потом он заметил под треснувшей, полуразрушившейся печью блюдце, в которое наливал для домового молоко. От жара блюдце раскололось и почернело.

От горячего едкого дыма у Всеслава пылало лицо, беспрерывно текли по щекам слезы, но он не отходил от пепелища. Так прошло очень много времени, и вдруг он услышал посторонние в сгоревшей веси звуки, испуганно повернулся: по улице обессиленно брел древний Милонег. Шаркая по дороге лаптями, он подошел к воротам, оперся на посох и долго стоял так, опустив к земле глаза. Белые, усыпанные пеплом редкие волосы старика шевелились на коричневой голове.

— Больше никого не видел? — наконец глухо спросил он.

— Нет, — прошептал Всеслав.

Они умолкли и опять надолго замерли перед потрескивающим пожарищем; иногда от неощутимого ветра со скрипом растворялись ненужные ворота, Всеслав и старик вздрагивали, но через ворота никто не входил.



...Седой Всеслав по-прежнему недвижимо сидел перед остановившейся Клязьмой. Далекие воспоминания сейчас почти не волновали его, удивительным представало лишь то, что, хотя минуло множество лет, прожита тяжкая жизнь, в памяти так и не стерлись события того страшного утра...



...Милонег вел Всеслава на Ярилину плешь к Роду. Они медленно шагали по берегу, истыканному, разбитому конскими копытами; лишь узкая песчаная кромка у самой воды была сглажена речным потоком.

Мальчик иногда останавливался и подолгу смотрел на лес за Клязьмой. Куда-то туда страшный ночной человек увел его мать, других жителей веси. Нагнав старика, он спросил:

— А кто они?

— Упыри эти? Кто теперь узнает, налетели из-за Оки-Волги, погубили народ и умчались...

— Искать их там надо? — показал вдаль Всеслав.

— Может, и там.

У вода в капище старик опустил на землю мешок, сел рядом, повернулся к мальчику.

— Сходи в лес, сучьев набери!

— Зачем в лес? В веси дров на три зимы хватит!

— Иди неси.

Всеслав спустился с холма и зашагал к своей избе. Проходя мимо двора Кукуна, он свернул, но тут же испуганно остановился, увидев в траве множество мышей. Большая стая зверьков, выкуренных из сусеков, перебегала с места на место, ища укрытия.

Возвратившись на дорогу, мальчик двинулся дальше. Сгоревшие избы все еще тлели, но ветер стих, и дым от пепелищ медленно уплывал к небу.

Над дорогой проносились ласточки. Черно-белые комочки стремительно пролетали над землей, пропадали вдали, потом снова появлялись — их гнезда в тот день сгорели тоже.

Выломав часть плетня, Всеслав уложил на него несгоревшие дрова и поволок все к капищу. Перед подъемом на плешь он остановился, понес несколько поленьев на руках. Милонег дремал и не пошевелился при его приближении. Мальчик осторожно растолкал старика.

— Вставай уже, дрова есть.

Он перенес поленья в кумирню, сложил к подножью Рода. Вместе с Милонегом они опустились перед почти угасшим костром на колени и, постепенно подкладывая дрова, стали дуть на угли. Понемногу огонь разбежался, густой дым потянулся вверх, загораживая деревянное лицо кумира.

Протянув по земле мешок, к огню приблизился старик, достал белого петуха со связанными лапами и бросил его в пламя. Птица клекнула, забила крыльями, сильнее раздувая огонь.

Вдруг петух невероятно далеко вытянул шею и выставил из пламени голову, будто хотел в последний раз взглянуть на Всеслава. Но тут же огонь вспыхнул сильнее, черный дым проплыл перед Родом и стал растворяться над Ярилиной плешью.

...Выглянувший из костра петух и мгновенно растаявший в небе над головой Рода дым были последним ясным видением далекого дня, оставшимся в памяти волхва. Все случившееся потом перемешалось, сгладилось и проступало лишь разорванными, горькими частями.

Оставшееся тогда лето Всеслав и Милонег прожили в разоренной, погубленной врагами веси. Собирали на огородах урожай, в сохранившихся после пожара погребах отыскивали пуза [пузо — полотняный мешок для соли] с солью, зерно, мед. Ловили в Клязьме рыбу и понемногу приспособились к такому существованию.

Но вдруг умер Милонег. Ранним осенним утром Всеслав, проснувшись, ужаснулся, увидев остановившиеся, ослепшие глаза старика. Перепугавшись, он поспешно выполз из шалаша, в котором они спали, и замер неподалеку, прижавшись лицом к мокрой от росы траве. Тот день он провел как во сне, а на следующее утро набросал в шалаш с мертвым стариком хворосту, поджег его и, дождавшись, когда пламя разгорелось, двинулся по берегу Клязьмы, уходя из опустевшей совсем, погубленной Липовой Гривы.



Изгой Всеслав медленно поднял голову, огляделся. Ему показалось, что вот здесь, по этому месту одиноко шагал он тогда, неведомо куда удаляясь от родного пепелища. Как и сегодня, ярко и светло в то утро полыхало на небе солнце, над рекой пролетали черноголовый чайки и из воды порой выпрыгивала, сверкая серебром чешуи, рыба. Входя в лес, он тогда оборотился. Желтая дорога с редкими клочьями травы на ней выползала из зеленых огородов и черных холмов углей с торчащими из них растрескавшимися печами, подходила к реке, поворачивала там и, сузившись, ныряла в лес.

Над Ярилиной плешью поднимался красный Род, и Всеславу в тот миг показалось, что великий бог, остающийся здесь в одиночестве, осуждающе смотрит ему вслед, а перед кумиром догорают последние поленья; скоро они угаснут, и прежде вечный дым, поднимавшийся от этой земли к ирью-раю с душами предков, иссякнет.

В лесу скоро потемнело, и, вспомнив то утро, старый Всеслав теперь горько усмехнулся: на долгих сорок лет шагнул он тогда из света в сумерки. Побывал в закупах и холопах [закуп — наемный сельхозработник, получивший ссуду от боярина-землевладельца и обязанный ее отработать; холоп — (кабальный, полный) — в Древней Руси раб], жил и на вятичских, и на родимичских землях, в чужих весях одиноким изгоем орал — пахал чужие рольи, и только к седым волосам решил пойти в Киев, великий город, где мог жить каждый русич...

 

 

III

Яркое сверкание на солнце слюдяных окон княжеской гридница поразило Всеслава. Рубленное из огромных бревен помещение, куда князь мог созвать более четырехсот человек своей дружины, бояр и прочего люду, несокрушимо поднималось посредине окруженного тыном двора.

Потом изгой увидел красновато-коричневый, высокий — в два ряда окон, один над другим, — дворец. Такого чуда он себе и представить не мог. Круглые окна, заделанные удивительно прозрачным стеклом, красные изразцовые наличники дверей, искусно уложенные крашеные кирпичи, связанные белыми полосками извести. Неподалеку поднимался такой же сказочный женский терем, а вокруг были установлены медовуши, бани, погреба — и все огромное, небывалое, поражающее красотой.

Весь день бродил по Киеву Всеслав. На Горе по улице мимо него шествовали бояре в парчовых и шелковых одежда, в плащах со сверкающими золотыми застежками и в сафьяновых сапогах, прошитых бронзовой проволокой. Вышагивали тут важно, строго.

Наоборот, на Подоле люд двигался вдвое быстрее. Кузнецы, швецы, плотники, гончары — все в широких портах, подпоясанных ремешками, в рубахах-косоворотках, лаптях, реже в сапогах, — то заполняли всю улицу, то вдруг на ней становилось пусто и громче делался дробный грохот сотен молотков из бесконечных рядов кузниц с дубовыми станками для подковки лошадей.

Солнце стояло высоко над городом, когда Всеслав прибрел на торжище. Чудеса продолжались: один подле другого стояли кованые сундуки с янтарными, бронзовыми, золотыми украшениями. Тут и там блестели в руках продавцов ошейные бронзовые подвески с зернью и бубенчиками, янтарные, стеклянные и серебряные браслеты, височные кольца, слюдяные и каменные бусы, мужские и женские пояса, тоже украшенные золотом, серебром, бронзой.

На кольях и перекладинах висели бобровые, собольи, куньи, беличьи, лисьи, медвежьи, волчьи шкуры. Иноземцы рядом раскидывали на лавках парчу, шелковые ткани-поволоки и заморской работы браслеты, бусы, подвески, кольца, пояса.

В следующем ряду продавали брагу, сусло, хмельной мед.

По торжищу толпами бродили горожане; между ними пробирались нищие, большей частью слепцы, громко певшие о страшном Змее-Горыныче.

Постаревший, быстро устававший теперь изгой Всеслав совсем оглох от непривычного шума, ошеломленно разглядывая неведомый ему мир. Казалось, что огромный город, огороженный деревянными и земляными стенами, живет совершенно по другому порядку, и он, вятичский бродяга, никогда не найдет здесь для себя места. Княжий "отень стол" в несокрушимой гриднице, торопливые люди, не обращавшие на пришельца никакого внимания, — все было новым, пугало и удивляло.

В сумерках Всеслав наконец вышел из Киева и присел на песок неподалеку от пристани. Тяжелая усталость навалилась на него, и растерянный изгой долго бездумно смотрел на потемневшую воду Днепра. Сюда, к этому причалу, приплыл он сегодня на рассвете со смутной надеждой на что-то невысказанное, и вот, разбитый, равнодушный ко всему, сидел тут вечером.

Темнота на берегу быстро сгущалась, становилось тише, безлюднее; потом на пристани зажгли огни и началась новая работа. Множество черных учан, покачивая мачтами, принимало кадки с зерном и медом, круги воска, свернутые кожи и мешки с мехами. Объединившиеся в отряд купцы готовились отплывать по Днепру к Русскому морю и далее, к грекам.



...Потом в памяти Всеслава появилась мрачная землянка, вырытая близ княжьего двора. Привел его туда старик Пепела, неожиданно подошедший к нему на речном берегу.



...Он был маленького роста, на лысой голове лишь на висках и за ушами росли серые жидкие волосы, прижатые черным железным обручем. Он легонько опустился подле изгоя, долгим взглядом осмотрел его, потом спокойно спросил:

— Откуда?

— Из вятичей.

— С Оки?

— Нет, с Клязьмы.

— Чего сюда прибрел?

Всеслав молчал; вчера, позавчера он еще знал, что идет в Киев, чтобы избавиться от одинокой, изгойской жизни в весях, попрятавшихся среди дремучих лесов. Стольный же Киев, объясняли ему знающие калики [калика — паломник, странник, нищий, большей частью слепой, собирающий милостыню пением различных стихов], весь набит такими же выпавшими из племен людьми. Потому и устремился за тридевять земель поседевший и постаревший к тому времени изгой. Но вот первый день жизни тут показал, что невероятно тяжело будет ему пристроиться и к здешнему шумному водовороту.

Всеслав нехотя рассказал Пепеле о своей неудавшейся жизни и, закончив, снова молчаливо уставился на реку.

По пристани метались огни, топали по доскам сходен люди, перетаскивающие грузы, а вдали, за широкой рекой, особенно густо темнела ночь.

Все вот так... — тихо выговорил старик, помолчал, потом добавил: — Ошибся и не ошибся ты, вятич. Тут, в Киеве, половина народу из таких, как ты, составлена. Пришлые, беглые, из холопов, из смердов, всякая чадь... Кто счастье ищет, кто от счастья сбежал — теперь тебе свою полоску доли найти надо. Руки городскому делу обучить нужно, ремесло узнаешь — тут и место твое. Хочешь, пошли со мной, будешь с нами изразец жечь...

По долгому взвозу они двинулись к городским воротам. Было совершенно темно, но суета и движение на дороге не утихали. Выкатывались сверху, из мрака, несколько возов, кони, приседая и упираясь копытами, осторожно передвигались к пристани. Несколько возниц держали горящие просмоленные палки, и порой во тьме сверкали белками глаза лошадей, испуганно косившихся на огонь.

Потихоньку обоз скатывался вниз, на дороге ненадолго делалось тихо, лишь в стороне трещали не угомонившиеся до сих пор кузнечики. Потом на темных угорьских лошадях мимо Всеслава проехали безмолвные, словно тени, всадники. Городские улицы теперь опустели, но за бревенчатыми изгородями в избах светились окна. Тут жили ремесленники; ни слюды, ни стекла у них не было, и через верхние, волоковые, окна выплывал наружу дым.

Маленький старик шустро шагал впереди Всеслава. Они подошли ко княжьему двору, и тут Пепела свернул вбок и повел гостя по узкой тропинке среди высокой пахучей лебеды. Скоро в потемках показалась невысокая постройка; по вырытым в земле ступеням сошли вниз. Отодвинув рогожу, старик потянул изгоя за собой.

Густая душная тьма заливала землянку. Всеслав напряженно вслушивался в пустоту и скоро различил в ней разные звуки: слева всхрапывал во сне невидимый человек, что-то прошуршало в дальнем конце помещения и смолкло.

— Ремесло тут живет, землянка для всех. Иди осторожно!

В полном мраке Всеслав, держась за костлявое плечо Пепелы, пробрел к стене и там наткнулся коленом на лавку.

— Ложись, утром до света разбужу, — прошелестел в ухо старик.

Ощупав руками лежанку, Всеслав сел на нее, потом бесшумно улегся. Рядом едва слышно копошился Пепела. Изгой растянулся на лавке и улыбнулся от удовольствия: как все ладно обернулось! Берегыни [по древнему славянскому верованию, всю природу населяли духи зла — упыри-вампиры и духи добра, оберегающие человека, — берегыни-русалки] не оставили его, вывели на добрых людей и приютили.

Потом перед глазами замелькали городские чудеса, и его стал окружать невнятный гул голосов. Еще немного погодя совсем рядом насмешливо произнесли:

— Ну вот, наш сильномогучий богатырь Пепела нового странника привел!

Пробудившийся Всеслав открыл глаза. От него отходил человек в темной сорочке, босой.

Посреди землянки — вырытой в рост человека яме — стояла сводчатая печь. Справа от нее на столе горела тусклая плошка, и по плетенным из лозы и тонко обмазанным опавшей кое-где глиной стенам сейчас двигались тени.

Босой человек достал несколько мисок, ложки, поставил на стол большой глиняный котел, над которым расплывался пар.

Вокруг стола молча рассаживались люди, брали из лукошка по ломтю хлеба. Когда Всеслав и Пепела опустились на лавку, к ним придвинули по миске пшенной каши, политой медом, дали хлеба с куском вареного мяса.

Ели спешно, без разговоров. Пепела управился прежде других, но сидел тихо, задумавшись.

— Ты скоро жевать совсем перестанешь, — обратился к нему сосед Всеслава, — пощупай-ка себя, исхудал так, что скоро через запертые двери пройдешь!

— Дума его гложет, — отозвались с рая стола. — Волчье молоко ищет да яйца жар-птицы... От смерти оборону отыскивает!

Однако никто вокруг не улыбнулся, только Пепела встрепенулся, легко поднялся на ноги.

— Дурак дурацкое и говорит! Живой рукой доедайте — и за работу!

Ремесленники зашагали к выходу. Вместе с ними поднялся из землянки и Всеслав.

Ярко светило летнее солнце, дворец князя Владимира будто раскалился от тепла и краснел неподалеку багровыми кирпичами.



...Волхву Соловью показалось тут, на берегу Клязьмы, что именно такое же, как тогда, пятнадцать лет назад, ласковое тепло прижимается к нему, еще ярче высветляя в памяти тот день, когда остановился он, ослепленный яркими лучами после темного приюта. Вчерашняя растерянность исчезла, предстоящая жизнь в Киеве вместе с ремесленниками казалась лучшей из всего, пройденного доселе...



Его поставили месить глину. Всеслав разбивал глыбы на небольшие куски, бросал в деревянное корыто, а затем подолгу топтал босыми ногами. Мокрые серо-коричневые комья были упругими, холодными, царапали кожу, но постепенно размягчались, прогревались и легче расползались под ступнями.

Изредка подходил Пепела, мял глину в руках, велел Отроче, напарнику Всеслава, добавить воды. Тогда Всеслав выходил из корыта; от непривычки у него сильно дрожали ноги, и он боялся, что не осилит работу до конца дня.

Рядом с ним ремесленники молчаливо раскатывали в деревянных рамах глину, относили их к большой печке, густо дымившей посреди двора.

Солнце в тот день с необычайной скоростью пронеслось по небу; чистый утром воздух запылился и помутнел, беспрерывный стук молотков постепенно делался привычным изгою.

Когда трудовой день закончился и все устало двинулись к землянке, Всеслав подошел к Пепеле, протянул сохранившиеся у него восемь ногат и сказал, что хочет угостить своих новых сожителей. Старик отделил половину денег, остальное вернул Всеславу, потом подозвал Отрочу.

— Возьми корчагу и принеси из корчмы меду, он вот денег дал!

В землянке Всеслав впотьмах нащупал печурку, разжег от тлевших углей лучину, вставил ее в расшатанный в земляной стене светец. На непослушных от усталости ногах подошел он к своей лежанке, устало опустился на нее.

Скоро зашумели голоса, и умытые, посвежевшие ремесленники стали рассаживаться вокруг стола. Веселый парень, утром подходивший к спящему Всеславу, увидев его, крикнул:

— Эй, вятич, давай сюда! Поработал — иди полопай, пока Пепела твою долю не сжевал. Иль коленки дрожат и шелохнуться не можешь?!

Всеслав проковылял к лавке.

— Погодите хватать, — остановил едоков Пепела. — Отроча за медом поскакал — Всеслав угощает вас всех, мохнорылых!

— Ну, это ты в самое сердце попал, странник далекий, — весело выкрикнул парень. — А я ведь думал, что ты спесив некстати — за день честным людям слова не кинул!

— Меня Лушата кличут, — легонько толкнул в бок Всеслава сосед. — Ты на этого верещагу плюнь...

Глухо простучали у входа шаги, и в землянку спустился запыхавшийся Отроча. Поставив на стол тяжелую корчагу, он принес и раздал сидящим разномерные глиняные и деревянные ковши и кружки.

Растолкав двух мужиков, он уселся к столу и сразу же повернулся к Пепеле.

- Послушай, Пепела! Тихо вы, вражьи холопы! - прикрикнул он на ремесленников. - Ты волхование знаешь, уставься на воду, погляди. Мне cейчас в корчме хромой перевозчик опять про князя весть повторил, как песком сердце обсыпал...

— Погоди ты, — перебил его Лушата. — Этот перевозчик что дедушка из-под девятой сваи [т.е. водяной]; как в корчме глаза переменит от меду, так и начинает всех пугать! Сейчас ты помолчи, пускай вятич хоть раз рот раскроет... Ведь издалека человек в Киев приволокся!

Всеслав не хотел говорить, и начал он свой рассказ неохотно, но постепенно воспоминания все ярче разгорались в его душе, картины страшной ночи и пожарища до мельчайшей черточки вставали перед глазами — и он все шептал и шептал о предбывшей жизни, об опаленной яблоне, воротах, скрипевших на ветру перед сгоревшей избой, о старике Милонеге, трясущимися руками бросавшем в огонь перед великим Родом шипящего белого петуха.

Всеслав умолк оттого, что позади на стене погасла последняя лучина и наступила тьма. За столом долго никто не двигался, потом невидимый кто-то стал раздувать в печи уголья, разгорелась лучина и наступила тьма. За столом долго никто не двигался, потом невидимый кто-то стал раздувать в печи уголья, разгорелась лучинка и осветила седые волосы Пепелы.

— Ну ты и говору, вятич, соловей прямо, — произнес тихо Лушата. — С тобой мы тут по ночам пропадать не будем...

— Ты про мать-то больше ничего не слыхал? — спросил пожилой ремесленник.

— Нет.

— Поклонись Пепеле, он на воду посмотрит, может, скажет. Второго такого волхва в Киеве нет. Молнии укрощает! Вот токо христиане в своем храме Ильи зубы на него точат, пришибить хотят!

— Раз за Волгу увели, значит, жива, а коли жива — надеяться надо. Слышь, вятич?!

Пепела все молчал. Потом, когда все притихли, едва слышно проговорил:

— На всей Руси теперь бед избыток...

Опять все умолкли и долго сидели неподвижно, каждый припоминая свое. По столу бегало множество муравьев, громко жужжали мухи.

— А правда, — обратился к старику Лушата, — что те люди, что за Волгой живут, меду не пьют?

— Ну вот, одна у волка песня и ту перенял! — заговорил пожилой ремесленник. — А пьют они пуще нашего. У них конопля своя растет, так они ее разотрут с водой и пьют, с трех глотков человек в беспамятство впадает!

— Ты понял, Соловей? — улыбнулся Лушата. — Все он уже знает, пора его убивать! Да и древних лет достиг. Ему теперь положено на печи в тараканьем молоке по полулокоть лежать и ждать, когда свинья на белку начнет лаять...

— Умолкните! — выкрикнул Отроча. — Скоро по всем вам земля застонет! Знайте вот, что князь Владимир с дружиной крестился! Кумиров наших на христианских поменял!..

— Ну и что?! Ольга тоже крестилась, а мы как жили, так и живем со своими кумирами! — перебил его Лушата.

— Опять то же! Услышь! Князь крестился, зовут его теперь не Владимир, а Василий; ведет он сейчас из Царьграда и Корсуни крестителей для нас... Перевозчик говорит, что царьградские князья за него царицу Анну отдали, а он за то обещал всю Русь окрестить!

— Никогда такого не будет, — уверенно проговорил Лушата, — мы со своими богами живем с тех пор, когда еще и пращуры не родились!

— Постойте! — остановил разговор Пепела и обратился к Отроче: — Тебе это только хромой перевозчик говорил?

— Ты что?! Весь Киев гудит!

Обеспокоенный голос старика всех насторожил. Всеслав, всего второй день живший в городе, сперва даже не понял, о чем говорят ремесленники, потом странная мысль обожгла его. Как могут быть другие боги?! И кто может принудить его поменять свою кумирню на христианскую церковь?!



...Соловей горько усмехнулся. Тогдашняя весть Отрочи все-таки не напугала ремесленников. Уже много лет в Киеве жили христиане, многие тут знали и об их боге Христе, видели его церковь, но сами ходили на капище — к Перуну, Макоши, Велесу — и верили, что эти боги лучшие на свете. Старый Всеслав вспомнил, что тогда, в землянке, он после слов Пепелы поднялся из-за стола, нашел блюдце, налил в него меду, поставил в подпечье, проговорив: "Это домовому!" — и все, успокоившись, заулыбались. Опасная весть Отрочи скоро почти забылась; лишь когда стали укладываться по полатям, Пепела громко сказал Всеславу:

— Утром пойдешь со мной на капище!



Горячее летнее солнце освещало избы и сады шумного, дымящего окнами Киева. Умывшийся у рукомойника Всеслав вслушивался в звон кузниц, топот и ржание коней, голоса ремесленников в землянке. Скоро оттуда поднялся Пепела, подошел к вятичу, глянул на него, и Соловей вздрогнул — у старого волхва были разные глаза: один черный, зоркий и молодой, другой серый, помутневший и уставший, будто только его коснулась многолетняя жизнь Пепелы.

Долго шли они по незнакомым Всеславу улицам Киева и наконец остановились у входа в кумирню, где молча стояло множество народа. Над их головами высоко поднимался Перун с серебряными волосами и золотыми, сверкающими усами. Синеватый дым медленно проплывал перед деревянным лицом кумира и таял в солнечном свете. С обеих сторон Перуна возвышались другие боги — Макошь, Дажьбог, Стрибог, Переплут [Перун — бог грома и молний, Дажьбог — бог солнца, податель благ, Стрибот — бог ветра, Переплут — крылатый пес, охраняющий семена и посевы от поедания зверьем и вытаптывания]. На окружавшей капище изгороди шевелились на ветру вышитые полотенца.

"Пошли", — потянул Всеслава Пепела. Они вступили в кумирню и замерли среди безмолвных людей. Отсюда Соловей увидел стоящие перед богами на земле снопы жита и проса, корчаги с зерном, пучки трав.

На большом плоском камне полыхал костер, пламя его все разгоралось, дыша по сторонам плотным жаром.

Стоявший ближе всех к огню древний старик медленно двинулся вперед, подняв над головой руки. Всеслав увидел, что волхв держит молодого ястреба. Выдернув из ладоней человека крыло, птица взмахивала им, жестоко долбила старика по пальцам кривым клювом. Свирепые глаза хищника сверкали ненавистью.

Приблизившись к кумиру, волхв бросил ястреба в огонь. Уже слышанный однажды звенящий шип вырвался из пламени, связанная птица забилась в костре, но от взмаха ее крыльев пламя лишь сильнее разгоралось.

Когда огонь, уничтоживший ястреба, успокоился, волхв вновь поднял руки. Теперь в них был небольшой кожаный мешок. Протянув его вперед, старик вытряхнул гадюку с привязанным к ней камнем. Змея утонула в пламени, но тут же вытянулась вверх, распахнув страшную пасть, кожа на ней стала вздуваться пузырями, и гадюка вспыхнула.

В настороженном безмолвии Всеслав с трепетом глядел на Перуна, но бог не обращал на него внимания. Блестя серебряными волосами, кумир уставился куда-то вдаль, за Днепр.

Принеся кумирам жертвы, киевляне постепенно разошлись, и на капище остались лишь Пепела и Всеслав. Старый волхв высыпал в костер несколько горстей жита — зерна защелкали, затрещали, разбрасывая в стороны искры. Потом перешли к Макоши, перед которой в землю было воткнуто множество стрел с накрученными на них льняными и полотняными куделями.

Пепела достал из лукошка соты, положил перед богиней. Гудевшие вокруг мухи обсели мед, но волхв отогнал их, накрыл дар холстинкой.

После подношения даров вышли с капища, но старик скоро остановился и присел на траву. Соловей опустился рядом; он до сих пор не понимал, зачем волхв привел его сюда, сняв на целое утро с работы.

— Послушай, вятич, — негромко заговорил Пепела. — Я узнал — Отроча сказал правду: князь крестился и поклялся царям перевести в новую веру всех русских людей — от Дикого Поля до Чуди. Сейчас он с дружиной подплывает к Киеву! Так что не вовремя пришел ты сюда. И вижу я, что человек ты чистый, с ясной совестью. На истину лгать не умеешь, и потому тяжко тебе будет. Я в жизни всего насмотрелся — и слезы от нищеты ходил продавать, и душа не един раз с трудом оживала. Народ, что в землянке натеснился, не враг, но привык золото в ртути растворять; ты же новый... Отныне не отходи от меня, что знаю, тебе передам, о травах-зельях расскажу, тайны мудрые раскрою. Гляди и вникай! Мне же скоро смерть махнет, призывая, я ее чую, близко она! Вечером сегодня на воду посмотрю, тайны выведаю.



Остаток дня прошел в труде, но Всеслав не ощущал усталости — слова волхва и предстоящее волхование будоражило его. Он не понимал действий Пепелы, а страх, переданный ему стариком, все сильнее и сильнее разрастался в его сердце.

Когда стемнело и предупрежденные ремесленники быстро отужинали, волхв достал из своих вещей начищенную медную лохань и, громко стукнув ею, поставил перед собой.

Этот звук, как грозное повеление, разогнал жильцов землянки по темным углам. Волхв принес в ушате воды, наполнил лохань.

— Свети! — прошипел он Соловью.

Всеслав взял в печурке несколько лучин, зажег и приблизил к волхву. Старик мял в руках небольшой кусок воска, изредка хрипло дышал на него, потом подолгу разглядывал страшными своими глазами. А воск размягчался и оживал: отщипывая от него кружочки, Пепела сжимал их в ладонях, и тут же из рук волхва показывался человечек с раскинутыми в стороны руками.

Всеслав каждый раз замирал от страха перед чудом, но старик грозно взглядывал на него, и изгой ближе подносил горящую лучину.

Потом Пепела осторожно опустил восковых человечков в лохань, и они чуть заметно закачались на черной воде. Скоро рядом с ними старик поставил две восковые же лодочки.

Лучина в руке Всеслава подрагивала, и красное пятно огня на мрачной воде все время колебалось. В землянке было так тихо, что Соловей испуганно огляделся, но поразился еще сильнее, увидев в потемках поблескивающие глаза ремесленников.

Пепела достал из-за пазухи короткую коричневую палочку и стал тереть ее о свои седые волосы. Когда он отводил от головы жезл, редкие лохмы его вытягивались вслед и на них вспыхивали голубоватые искорки. От ужаса Всеслав похолодел.

Волхв же вдруг отдернул руку и низко над лоханью провел жезлом; восковые человечки ожили, закачались на воде лодки.

— Великий Род и могучий Сварог — огонь горячий! Помогите нам! — громко заговорил Пепела.

Он водил над водой жезлом — скоро одна лодка перевернулась, крохотные люди скопились в середине лохани, и их тени зашевелились на чистом медном дне.

После долгого молчания волхв спрятал жезл, прошептал Всеславу: "Отойди!" — и низко склонился к воде. Седые пряди повисли над лоханью.

Шло время, а Пепела все рассматривал там что-то, видимое лишь ему. Вдруг он распрямился, отодвинулся от стола, медленно опустился на колени и поцеловал утоптанную землю.

Поднявшись на ноги, волхв обвел всех взглядом, уперся им во Всеслава, поманил к себе. Когда Соловей на онемевших от страха ногах подошел, Пепела положил ему руку на плечо, нажал.

— Целуй тоже!

Всеслав, отведя в сторону горящую лучину, прижался горячим лбом к твердому полу.

— А вы все знайте, — заговорил над ним волхв, — что скоро Днепр потечет вспять и земли начнут перемещаться! Византийская земля займет место Русской, а Русская повернется на место Византийской. И так переменятся друг с другом все земли!

Всеслав не понимал пророчества; он верил волхву и тому верил, что земли сдвинутся, но ему хотелось спросить, как же тогда станет жить он, куда, спасаясь, нужно будет бежать ему, в какие веси?

Но он не решился задать этот главный вопрос.

Потом Пепела подошел к столу, выловил из лохани человечков и ладьи, выплеснул наружу ключевую воду и лег на лежанку, отвернувшись к стене.

В черной тишине Всеслав долго не мог уснуть. Вокруг него по углам горестно вздыхали ремесленники, и, как казалось, в ту ночь никто не спал.



...Старый изгой вздрогнул. Ему послышалось, что неподалеку хрустнула ветка и кто-то тяжело прошагал. Всеслав резко обернулся: лужайка в лесу по-прежнему светилась под солнцем, над ней носились стрекозы и висела серым пятном мошкара. В лесу было темно, и волхву почудилось, что там сильно раскачиваются ветви деревьев, но, сколько он ни вглядывался в зеленый сумрак, ничего опасного не увидел. Все-таки он придвинул к себе лук и тулу [тула — колчан для стрел] со стрелами, потом снова повернулся к реке. Тревога не улеглась в душе Всеслава. Недавняя мнимая опасность тут, в лесу, или грозные давние события, наступившие утром после пророчества Пепелы, теребили сердце.

Там, в Киеве, все началось под вечер...



Началось все под вечер. Покрасневшее солнце, медленно остывая, закатывалось за лес, уходя в ирье. Стих перестук молотков, и над городом растеклась вечерняя тишина. Остановили работу и ремесленники, однако вдруг на улице зашумели, оттуда донеслись выкрики, и помрачневший Пепела, отмывавший в ушате руки, мрачно выговорил: "Все! Вот и князь!"

Взбудораженные слухами о крещении князя горожане потекли к Боричеву взвозу и на подол, к реке, по которой длинной чредой плыли ладьи с цветными и расписными парусами.

В толпе ремесленников Всеслав стоял рядом с волхвом; к ним все подходили и подходили люди, поднятая ими густая пыль сплывала с обрывистого берега вниз, к Днепру. Соловей впервые в жизни видел столько народу. Сперва в толпе переговаривались, переругивались или смеялись, но понемногу все стихали.

Ладьи на реке роем окружили пристань, и оттуда, выстраиваясь в след, потянулись наверх, к воротам детинца [детинец — укрепление, оплот, внутренний двор крепости, в отличие от острога, внешнего укрепления; в детинце при опасности укрывались несовершеннолетние дети], княжьи люди.

Тогда Всеслав впервые увидел князя. Владимир был одет в красный сафьяновый кафтан, отороченный собольим мехом. Он равнодушно слушал горячо говорившего ему что-то боярина с узким лицом. Спокойными глазами князь оглядывал толпу и будто не видел ее.

В нескольких шагах позади Владимира ехала царица Анна. Но сперва весь народ с восторгом смотрел на коня под ней. Белый, словно голубь, жеребец легко и красиво ступал по земле; он часто встряхивал головой, и тогда, как волшебное дыхание, разносился звон вплетенных в его гриву золотых колокольчиков.

"Ветер, Ветер!" — заговорили вокруг. Об этой красивой лошади в Киеве уже слышали.

Всадница приблизилась, и Всеслав глянул на нее. Царица была маленького роста; поблескивающие черные волосы широкой волной лежали на плечах и спине гречанки, ни разу не взглянувшей на встречавших ее киевлян.

За нею и по сторонам, по обочинам дороги, шагали дружинники и зло отталкивали обратно в толпу тех, кто слишком выдвигался вперед. Вои опирались на черные или белые копья и устало несли в руках щиты из двойной воловьей кожи.

Вдруг все разом стихло и народ замер. Окруженные дружинниками, позади князя и царицы шли никогда прежде не виданные в Киеве люди в черных до пять одеждах и с длинными нерусскими бородами. Греки шагали гордо, с важными лицами.

Впереди них медленно брел глубокий старик, тыкая в землю длинным посохом. Другие попы держали в руках небольшие изукрашенные доски, блестевшие золотом.

— Видишь, толкнул Всеслава Пепела, — вон Макошь их!

Вглядевшись в ближнюю доску, Соловей разглядел на ней нарисованную, очень похожую на царицу Анну женщину с сидящим у нее на руках младенцем. Увиденное поразило его, но страха перед чужими кумирами не было.

Надменные византийцы медленно прошли мимо, и на дороге долго никто не появлялся. Потом внизу раздались яростные выкрики, удары и ржание лошадей. Шум приближался, и скоро Всеслав увидел приседавших к земле измученных коней. Ближняя к Соловью лошадь, изогнув шею и сверкая налившимися кровью глазами, раздирала подковами дорогу, натужно продвигаясь пядь за пядью вперед. Позади измученных коней по земле полз сколоченный из жердей помост, а на нем странно неподвижно вздымалась четверка удивительных лошадей. Всеслав не сразу разглядел, что они не настоящие, а медные. Красивые, как Ветер, они гордо поднимали головы с пустыми глазами, а застывшие медные гривы развевались от несуществующего ветра. Вся неживая четверка напряглась, присела на задние ноги, и казалось, еще мгновение — и она сорвется с березового помоста и помчится по дороге. Но мертвая медная тяжесть лишь прижимала жерди к земле и тянула вниз живых, исхлестанных плетьми дружинных коней.

Когда живые лошади утащили медных в город и желтая пыль осела в сумерках на дорогу, толпа стала молча расходиться. Изредка кто-нибудь начинал говорить, но тут же умолкал — сейчас каждому было ясно, что прежней жизни пришел конец.

Весь обратный путь к землянке Всеслав и Пепела шли молча. Только что увиденное на взвозе все сильнее наполняло тревогой душу Соловья. Ему было страшно, что сегодня-завтра придут к нему вооруженные люди и жестокими угрозами потребуют отречься от богов и впредь поклоняться разрисованной доске, установленного внутри христианского храма. А ирье?! Туда каждую осень улетают птицы и каждой весной приносят людям тепло и оживление всему. Ведь там душа его отца, всех людей, от которых потом появился он, Всеслав; они жили, пахали свои рольи, развешивали в лесах перевесы, ловили зверей, рыбу, умирали — и навьями переселялись в ирье, на небо. Что станет с ними, если он отречется от кумиров?! Куда впредь полетят души, куда отбудет он сам?!

Спасенье от всего надвигающегося было одно — нужно было немедленно бежать из города. Решиться на это тяжело — ведь он совсем недавно пришел сюда, и уходить оставалось лишь обратно, в свои вятичские земли, туда, где снова ждала его жизнь безродного изгоя.

Измученные тяжелыми раздумьями, Всеслав, сходя вслед за Пепелой в землянку, услышал громкие взволнованные голоса, однако когда вступил в жилище, разговор смолк.

Волхв, взяв что-то из своей сумы, тут же ушел; Соловей устало растянулся на лежанке, закрыл глаза и попытался не думать ни о чем, но помимо воли утверждалась в его голове мысль, что немедля, уже утром следует отсюда уходить, спасаться.

— Слышь, вятич, — вдруг обратились к нему, — волхвов царьградских с их богами видел?

— Видел, — тихо ответил Всеслав.

— И что решил? Пропой нам снова соловьем!

Всеслав долго молчал, колебался — говорить или промолчать. Потом все-таки произнес:

— Я уйду отсюда!

— Хе, все не уйдут, как жили тут, так и будут жить. Ольга-княгиня старухой была, когда окрестилась, — и ничего. Ведь князья и бояре богов переменили, а уж себе-то они худа не сделают! Так и мы проживем!

— Нашел ловкий выверт! — рассердился Лушата. — Да они, если захотят, тебя головней завтра покатят, блоха рубашная! Ум-то, видно, совсем коростой зарос!

Спорщики смолкли, сделалось тихо, потом кто-то прошел к светцу, загасил лучину, но во тьме долго еще шевелились и вздыхали. Однако разговаривать никто больше не стал.

Всеслав почти спал, когда возвратился Пепела. Старик в потемках прошел к своему месту, лег и затих. Ремесленники насторожились, ожидая от волхва новостей. Долго молчал Пепела, а когда заговорил, Соловью показалось, что от гнева и муки у старика дрожит голос.

Волхв рассказал, что князья и дружина действительно крестились, что имя свое Владимир поменял, и так будет в Киеве с каждым. Черные люди, взошедшие в город по взвозу, византийский митрополит Михаил и его приближенные. Этот Михаил, доказывая дружине Владимира истинность новой веры, положил свою святую книгу на костер, но она не загорелась.

Крещены уже все двенадцать сыновей князя, и велено завтра [т.е., по преданию, 1 августа 988 года] приступать к горожанам. В том Владимир-Василий дал царьградским императорам клятву.

Всеслав слушал слова волхва спокойно — к его приходу он уже твердо решил, что вернется в спаленную свою Липовую Гриву, построит избу и станет там доживать оставшийся ему век. Будет ходить на Ярилину плешь, кланяться родному кумиру, а после смерти уйдет его душа в родное ирье к пращурам.



Утром молча поели, пошли работать. Лушата, как обычно, принес воду, и Всеслав принялся месить глину.

Солнце поднималось все выше и выше, когда ремесленники насторожились: привычный перестук в кузнецах сбился, нарушился и скоро стих. Соловей вышел из корыта, обтер ноги холстиной и стал надевать лапти; за это время Лушата успел выбежать на улицу, мигом воротился и хриплым голосом проговорил:

— Кумиров разбивают!

Когда примчались к капищу, там уже толпился народ. Гул разносился над сжимавшейся вокруг кумиров толпой горожан, а из улиц все прибывали и прибывали новые тысячи людей.

На капище, перед богами, стояли угрюмые, понурые дружинники, вооруженные боевыми топорами. Они сердито посматривали на высокого боярина и на попина, через толмача что-то ему объяснявшего.

Перед золотоусым Перуном горел вечным огонь, дым костра медленно поднимался над капищем, но сразу отплывал в сторону и опускался на толпу.

Все чего-то напряженно ждали. Однако когда боярин вдруг взвизгнул "Бей!", люди от неожиданности вздрогнули.

Дружинники нехотя зашевелились, затоптались, поглядывая друг на друга, но не сдвинулись с мест. Подождав немного, попин тяжелым взглядом уставился на боярина, круто повернулся и решительно подошел к священному костру, выхватил из него полыхающее полено и понес к вырезанному из елового пня Переплуту. Положив у подножья божества огонь, он набросал на него дров, взял от Макоши несколько размякших на солнце сот, кинул в пламя.

Стояла такая тишина, что все услышали потрескивание разгорающегося костра. Густой белый дым клубами потянулся над капищем. Попин возвратился к боярину, снова толкнул толмача и, выдернув из ножен ледяно сверкнувший меч, подошел к ближнему дружиннику. Ткнув стальным острием в его тигиляй [стеганая куртка], опять выкрикнул: "Бей!"

Воин медленно подошел к Дажьбогу и замер. Оглянувшись на не опускавшего меч боярина, он коротко размахнулся и ударил топором каменного кумира. Сталь звякнула, оставив на боге белую выщербинку-шрам.

Подошел еще один дружинник и тоже осторожно рубанул по Дажьбогу.

Тогда попин громко закричал толмачу, указывая на княжеский дворец. Переводчик поспешно ушел, а византиец забрал у одного и воев топор и, приблизившись к кумиру, ударил по каменному лицу бога. Брызнули по сторонам крошки, лицо кумира исказилось, будто от страдания, а попин все рубил и рубил его, выбивая глаза, нос, рот. Засуетился и боярин, начал зло погонять дружинников.

Стук и лязг наполнили капище; безмолвие в толпе стало разрываться, загудели голоса, кто-то рядом с Всеславом всхлипнул.

И тогда из рядов горожан вперед вышел Пепела. На миг приостановившись, он решительно двинулся к попину. Дружинники один за другим повернулись к внезапно появившемуся маленькому старику.

Подойдя к растерявшемуся иноземцу, волхв вырвал у него топор, отбросил его, затем стал ногами разбрасывать горящие вокруг Пепеплута поленья. Дымящиеся головни откатывались к толпе, и она отстранялась, расширяя круг. А Пепела стянул с себя рубаху и начал ею гасить ползающие по деревянному кумиру язычки пламени.

Старик казался теперь еще меньше, его щуплое, костлявое тело на спине было когда-то располосовано шрамам, и раскрасневшаяся полоса изгибалась на бескровной коже волхва.

Попин скоро опомнился, подбежал к нему, сильно толкнул. Пепела ударился грудью о горящего Переплута, отпрянул и повернулся к иноверцу; рубаха в руке его дымилась, и он выронил ее на землю.

Всеслав увидел страшный взгляд разноцветных глаз волхва. Обмер и пораженный грек. Он развел в стороны руки, потряс ими, потом начал быстро креститься. А Пепела неумолимо и грозно приближался к врагу.

Раздался приближающийся топот копыт, и, прошибая в толпе проход, в кумирню ворвались всадники — еще один боярин и подмога дружинникам. Они закружили по кругу, оттесняя подальше от богов киевлян.

Вои еще хлестали плетьми передних горожан, когда боярин подъехал к Перуну, вынул нож, отодрал им золотые усы и серебряные волосы-шапку кумира. Оголенная голова бога с мольбой взирала деревянными глазами на народ. Но люди будто сами одеревенели. Первым очнулся от ужаса Пепела, он медленно развернулся и двинулся на боярина. Соловей понимал, что сейчас волхв идет к своей смерти. Обойдя всадника, Пепела, не замедляя шага, взошел на костер и замер среди пламени. Скатилось несколько поленьев, дым сперва осел, но тут же окружил старика.

Конный боярин рявкнул на ближнего дружинника, тот подлетел к костру, отвернулся от огня и, ухватив Пепелу за шею, вышвырнул из пламени.

Волхв упал, поднялся и вновь пошел к кумиру. Когда он проходил возле боярина, Всеслав увидел, как рука того быстро опустилась к седлу, нашарила там булаву с медными шипами, и потом, почти не замахиваясь, боярин ударил Пепелу. Старика бросило вперед, он рухнул головой в костер, и у него сразу же загорелись волосы.

На миг Всеслава охватила мелкая холодная дрожь, онемели руки и ноги, но он все-таки шагнул вперед. Резанул по сердцу страх, Соловей видел теперь вокруг тысячи глаз, и они будто останавливали его. Однако он, как в беспамятстве, обхватил поперек туловища поверженного волхва и понес к толпе. Люди расступались, пропуская его, но Всеслав все натыкался на стоящих, словно ослеп.

В пустой землянке, куда он принес Пепелу, тяжело гудели мухи. На столе, рядом с тускло горевшей плошкой, лежал кусок хлеба и была рассыпана пшенная каша.

Всеслав уложил бесчувственного легонького волхва на полати; обожженное лицо старика покрылось пятнами, из носа растекалась и запекалась на щеках черная кровь. Соловей положил на грудь Пепеле ладонь — сердце не билось. Всеслав, однако, зажег лучину, поднес ко рту старика — и пламя не шевельнулось, только в одинаково черных теперь глазах волхва блеснуло его отражение.

Потерянно присел Всеслав рядом с трупом. Он сидел так до тех пор, пока в руке у него не сгорела лучина, затем на ощупь закрыл покойнику глаза, встал и, тяжело передвигая ноги, пошел к выходу.

Свет и тепло окатили его. Соловей остановился, зажмурился; постепенно он приходил в себя и все явственней различал многоголосый шум, доносящийся со стороны капища.

Подходя туда снова, Всеслав увидел возвышавшихся над толпой всадников. Ему показалось, что кони волокут за собой что-то тяжелое, еще невидимое за спинами людей. Но скоро толпа раздвинулась и, пропустив на середину дороги конных дружинников, потекла следом по обеим сторонам улицы.

На длинных ременных веревках княжьи слуги, возглавляемые попином, волокли повергнутого Перуна. Окружившие кумира дружинники хлестали его, кто плетью, кто гулко ударял булавой. Острые шипы разрывали дерево, темные щепки отлетали на дорогу, и их тут же поднимали идущие следом люди.

В толпе горожан громко рыдали; впереди Всеслава все оказывалась молода баба с мальчиком на руках. Взглянув на него, Соловей поразился, увидев слезы и на глазах ребенка.

По Боричеву взвозу кони потянули Перуна быстрее; со вчерашнего дня на дороге остались глубокие борозды, проделанные деревянным помостом, на котором втаскивали в Киев медных жеребцов.

Здесь дорога сужалась, и народ все ближе и ближе подступал к избивавшим Перуна дружинникам; когда люди вплотную подошли к воям, те ожесточенно стали хлестать и горожан, обрушивая удары плетей то на кумира, то на плачущих провожатых.

В нескольких шагах от Днепра попин свернул в сторону, выводя дружинников вбок от пристани. У воды вои остановились, но всадники еще продолжали захлестнутыми на шее Перуна веревками тянуть кумира в реку.

Потом они выехали на берег.

Медленно развернувшись в воде, кумир поплыл вниз по Днепру к порогам. Мокрый деревянный лик Перуна то исчезал в волнах, то вновь заявлялся — бог, будто гневно отвернувшись от предавших его киевлян, упорно глядел на чистое небо и медленно удалялся от города.

Стоны и рыдания взметнулись над толпами, и кумир остановился — он внезапно свернул со стрежня и ткнулся головой в песчаный берег. Все вмиг стихли и, как завороженные, стали приближаться к реке.

Тишина так удивила Всеслава, что он огляделся: повсюду медленно продвигались вперед люди, спускаясь из города сюда, к месту гибели Перуна. А бесшумная волна все дальше и дальше выталкивала его на берег.

Опомнившийся боярин налетел на дружинников, те побрели в воду и стали копьями отталкивать бога к середине реки. Кумир снова завертелся в волнах и поплыл прочь от города. Замершая на берегу толпа стояла до тех пор, пока отгонявшие Перуна дружинники не скрылись вдалеке, за пенящимися порогами.



— Давай, вятич, ногату, Пепелу и кумиров поминать будем! — зло сказал Лушата, увидев спускавшегося в землянку Всеслава.

На стене в светце горели три лучины, освещавшие белое лицо мертвого волхва, положенного на стол. Рядом с ним стоял Ставр [ставрос — по-гречески значит крест], пожилой ремесленник, обычно державшийся в стороне от других работников. Этот Ставр был новгородцем, в молодости побывал в рабстве в Византии, откуда и принес свое имя, научился золочению и, как рассказал однажды Всеславу Пепела, был лучшим в этом ремесле в Киеве. Однако год назад один боярин обвинил его в утайке золота; Ставр целовал землю, но все же был избит до полусмерти и, отлежавшись, пришел в землянку к гончарам.

Он свирепел, когда его называли Ставром, и все понемногу привыкли звать его Таймень.

Получив ногату, Лушата взял корчагу и ушел, а изнемогший за день Всеслав, которому очень хотелось прилечь, пересилил себя, подошел к столу, остановился возле новгородца, глядя на переливающиеся по мертвому лицу Пепелы огненные блики.

— Вот так, Соловей, — проговорил Таймень, — люди правду говорят, что от кончины не посторонишься!

— А он и не сторонился, сам к ней пошел!

— Видел! Видел и как ты его с костра снял... Ахнул тогда, думал, боярин и тебя пришибет!

Всеслав промолчал. Былой страх больше не возвращался, и теперь лишь одно было у него в голове — желание скорее отдохнуть и навечно уйти из обреченного города.

— Чего мыслишь-то? — снова обратился к нему новгородец.

— Ничего. Уйду завтра отсюда — вот и вся мысль.

— На свою землю вернешься?

— Да.

— Едва пришел, уже уходишь?!

— Не отрекаться же тут от богов!

— Спрятаться хочешь?

— Уйду — и все!

Опять стало тихо. Ставр поменял в светце лучины, вернулся к столу.

— Видишь, твой домовой так и не приходил сюда, — показал он на полное меду блюдце, стоящее в подпечье.

— Он Пепелу боялся! — уверенно сказал Всеслав.

— Может, и так, — согласился Таймень. Потом добавил: — Пойдем-ка домовину ему делать, пока никто не мешает.

Он принес из угла землянки небольшую секиру, молоток, горсть гвоздей. Здесь, в Киеве, Соловей уже видел, что покойников не сжигают, как в вятичской и родимичской землях, а зарывают в землю.

Ставр секирой измерил Пепелу, пробормотал: "Маленький какой!" — и зашагал к выходу. Всеслав двинулся следом.

Работали они долго. Уже стемнело, когда вернулись из корчмы шумные ремесленники. Ввалившись в ворота, они смолкли и неловко закопошились, помогая Всеславу и Тайменю доделывать гроб. Когда вколотили последний гвоздь, все молча уселись на землю и долго не шевелились, будто вслушивались в городской шум.

На улице глухо стучали копыта лошадей, доносился говор людей, бродивших между избами. Быстро стемнело, и небо усыпало такое множество ярких летних звезд, что стали видны тени от сидящих вокруг пустого гроба ремесленников. Из-за Днепра поднялась желтая луна, и отовсюду затрещали кузнечики. Напугав всех, низко пролетели летучие мыши, и тогда люди стали подниматься, но в землянку не пошли — остановил Лушата.

— Попы христианские уже по дворам ходят, — заговорил он. — О новой вере толкуют. Хотят добром сманить, но и грозят карами... А тот злодей, что кумиров сегодня крушил, при князе состоит, из всех пришедших христиан самый ярый. Зовут Анастас, он Владимиру помог Корсунь захватить. Народ говорит — прятаться надо!

— Правильно, — хмыкнул Ставр-Таймень. — Вятич вон совсем из города сбежать решил... А ко мне подступят, скажу, что уже крестился. Во! И жить буду по-старому!

— Но Перуна ведь утопили, Макошь иссекли! Как же будешь жить по-прежнему? — спросил Всеслав.

— Ну и что? Вырежу себе из дерева своих кумиров, ставровских! Без капища обойдусь... Вон ведь они — солнце как всходило, так и будет всходить, земля никуда не денется, вода вся не утечет! Какие попы византийские их переменят?

Слова Тайменя потом долго не давали Соловью спать. Может быть, прав мудрый, битый новгородец, и стоит лишь сказать нагрянувшим попам и дружинникам, что согласен он с их верой, а жить по старине?! Только тайно; говорить одно, но думать иное, днем ходить к чужим богам, а по ночам доставать из тайных мест своих кумиров и поклоняться им? Все будет удобно; один Пепела тогда окажется человеком, нелепо погибшим из-за своих богов. Но разве старый волхв ошибся и умер без толку, зазря?! Нет ведь! Все тверже понимал это Соловей. Старик не выбирал свой путь, он не мог решить

— пойду так или эдак! Для него оставалась лишь смерть. Однако вот он, Всеслав, так поступить не сможет, убоится гибели, но и предавать кумиров и ирье тоже не посмеет. Значит, он решил верно — надо бежать!

Ранним утром Соловей очнулся оттого, что его осторожно расталкивал Таймень. Открыв глаза, Всеслав увидел сперва горящую лучину, потом строгое, изменившееся лицо новгородца.

— Вставай, пора уже!

Он медленно оделся, обулся. В землянке все еще спали — кто-то громко храпел, другой жалобно постанывал.

Ставр стоял возле домовины, в которой лежал Пепела, и ждал, угрюмо глядя перед собой. Серое утро висело над Киевом, и в рассветном безмолвии изредка свистели ранние птицы.

...Удивительно, что и сегодня, много лет спустя, волхв Соловей ясно помнил чувство горького одиночества, охватившее его в то утро. Глядя на серое, повернутое к пасмурному небу лицо старика Пепелы, Всеслав, как никогда, ясно сознавал, что напрасно пришел в великий город, жестоко ошибся, думая, что, смешавшись с толпой бесчисленных русских изгоев, будет тут жить увереннее, чем прежде, на своей отчей земле...



Таймень поднял на Соловья глаза, молча вскинул на плечо окованные железом деревянные лопаты и пошел к воротам. Когда выбрались на улицу, Всеслав удивился глубокой тишине. Ни в одной кузнице не стучали молотки, ни в одной избе не топилась печь, и во дворах не копошились возле птицы и скотины бабы.

Пройдя несколько непривычно пустынных улиц, Ставр и Соловей увидели у изгороди, возле одной из изб, столпившихся вокруг кого-то людей. Среди них стоял незнакомый ремесленникам попин, который, выкрикнув несколько слов по-гречески, смолкал и ждал, пока пожилой толмач переложит его речь.

— Чада божия, послушайте учения истинного, — равнодушно бубнил толмач. — Вы во тьме суеверия утоплены, веруете в волхвов, будто те через дьявола могут все творить; окаменело в вас сердце ваше; только молитвами, верой в единого бога Христа сохраните себя от сетей неприязненных. Один бог на небе, так было и будет, пока солнце сияет и весь мир стоит... Нечестивые же дела далеки от разума. Идолы, которым вы поклоняетесь, не боги, но дерево, сделанное руками человеческими; ныне вы их почитаете, а они уже сгинули и иссечены и сожжены. Бог есть один, ему служат христиане и поклоняются, ибо он сотворил небо и землю, солнце, луну, и звезды, и человека, и дал ему жить на земле; ему вы и должны верить. А ваши боги ничего в мире не сотворили, но сами сделаны руками человеческими и потому просто бесы. Мы же в того веруем, кого же пророки предвозвестили, что богу родиться от девы, а другие, что ему быть распятым и погребенным, но в третий день воскреснет и на небеса взойдет. Люди тех пророков побивали, других мучили, и, когда сбылось проречение пророков, сошел бог на землю и, распятие приняв, воскрес и на небеса вознесся. И он судит всех приходящих к нему, и праведные веселятся, а грешные приимут мучительство!

Остановившись и снова выслушав попина, толмач выкрикнул:

— Кто хочет стоять с праведными, тот пусть крестится! Нет на земле лучшего исповедания, и Христос лучше всех других богов! Если бы этот закон был порочен, то не приняла бы его бабка вашего князя, мудрейшая из всех человеков Ольга. Потому надлежит вам сегодня креститься в реке и сказать: "Верую во единого бога отца вседержителя, творца небу и земли!"

Попин в это время пытливо всматривался в лица стоящих вокруг киевлян. Люди выдерживали его взгляд, хмурились; вчерашняя казнь кумиров ожесточила всех. Русичи с ненавистью слушали прорицателя новой веры, слуги которой начали свои деяния в Киеве с избиения богов и волхва.

Дослушав выкрики толмача, горожане решительно разошлись; уже отойдя на конец улицы, Всеслав обернулся и увидел одиноко стоящего у изгороди черного византийца.

На их пути встретились еще несколько поучающих народ попов; киевляне то обступали их, то разбредались по избам и возбужденно спорили. Стало известно, что по городу вместе с иноверцами ходит сам князь Владимир-Василий и главный попин — митрополит Михаил. Узнали также, что один из горожан по-старому назвал князя Владимиром и был жестоко избит дружинниками.

Насторожившиеся Ставр и Соловей стали впредь обходить толпы и окольным путем добрались наконец до кладбища. В безлюдной тишине на зеленой долине поднимались рядами небольшие холмики серой высохшей земли, на них грозно сидели черные вороны.

Пока рыли могилу, Таймень молчал; Всеслав же, отковыривая плотные комья земли с торчащими из нее красноватыми червями, стал представлять, как возвернется к своим давно покинутым пепелищам и там придет к нему покой тихий и безопасный, словно вода в Клязьме. При мысли об этом в душе Соловья расходилось, плавилось напряжение и будущая жизнь виделась ласковой и счастливой. Теперь оставалось лишь до нее добрести по долгим лесным тропам Руси.

Врылись в землю по плечи, когда вдали появились несущие на руках гроб ремесленники. Возле ямы они опустили Пепелу, устало сели вокруг могилы.

— Попин по дороге пристал! — заговорил, обращаясь к Всеславу, Лушата.

— Вцепился в гроб и пошел кричать! Из трех слов два темны, одна злоба видна!

— Чего тебе темно?! — рассердился Отроча. — Ругал нас, что не по закону человека несем!

— Потому и изверг! Сами убили, и сами же муками загробными стращать стали!

— Пепеле теперь ничего не страшно; душа его в ирье, раньше всех нас туда успел улететь. — Ставр смолк, но тут же заговорил снова: — Нам вот хуже будет — слыхали, князь с дружиной по городу ходит, и уж не как попы, без уговоров, приставляет нож к горлу и переводит из веры в веру!

— Ничего, по твоему слову отовраться можно...

Начали хоронить волхва. Положили к нему в гроб нож, кресало, кружку, вставили в затвердевшие губы рубль [рубль, т.е. небольшой кусок металла, в некоторых случаях вкладывали в рот покойнику; если рубль влагали в уста живому, то этим давали понять, что он приговорен к смерти]. Затем осторожно, будто боясь пробудить, накрыли старика крышкой, опустили в могилу. Земля застучала по домовине, постепенно удары сделались глуше, и скоро над травой поднялся такой же, как и повсюду здесь, холм. Лушата полил его из корчаги хмельным медом, положил несколько яиц и блинов.

Гончары молча глядели на Лушату. Покончив с могилой, тот налил меду в кружку, протянул старшему ремесленнику. Выплеснув немного напитка на надгробный холм, гончар оглядел всех, поднял над головой кружку, четко, привычно заговорил:

— Уж ты солнце, солнце ясное! Ты всходи с полуночи, ты освети светом радостным все могилушки; чтобы нашим покойничкам не крушить во тьме своего сердца ретивого, не скорбеть во тьме по свету белому, не проливать во тьме горючих слез.

Пили молча, и Всеславу казалось, что страх уже пригнул всех к земле, ибо ясно им было, что хождения иноверцев закончились и скоро во дворы явятся дружинники и погонят народ на крещение. Разве могло тут оставаться так, чтобы князь, бояре, дружина, все огнищане [общее название старших княжьих слуг] перешли в новую веру, а народ молился прежним кумирам.



Всеобщее предчувствие сбылось в тот же вечер; едва возвратились после погребения и недолгой работы в землянку и стали готовить еду, на лице раздался шум, выкрики. Когда выбежали наружу, увидели въезжавших в ворота дружинников и сопровождавших их горожан.

Остановившись посреди двора, передний воин замахал рукой, и все постепенно утихли. Тогда дружинник прокричал:

— Князь Влади... Василий повелел. Завтра всякому надлежит прийти на Почайну креститься. Если кто из некрещеных завтра на реку не явится, тот за противника княжьему повелению причтется, имения будет лишен, а сам приимет казнь! Готовьтесь к крещению все! Иначе зло вам будет!

Всадники развернулись и уехали; молчаливые горожане потянулись вслед за ними, будто не разобрали до конца княжьего повеления.

Гончары долго угрюмо молчали; случилось то, чего все ожидали, но все-таки слова дружинники ошеломили.

— Чего опустели?! — встрепенулся Ставр-Таймень. Он пошел к воротам, затворил их, вернулся к товарищам и поднял подол сорочки.

— Бросайте-ка какие у кого деньги есть — меду-пива накупим, загуляем в последний раз по-нашему, по некрещеному. А утром чади князя скажем, что окрестились уже и будет свою работу работать.

Нарочитую разухабистость Тайменя не поддержали.

— Такие будто они все дураки, чтобы твои ставровские утайки не раскусить?! Рано ты себя вознес, проговорил Лушата.

— Не хочешь — не гуляй, иди сядь в крапиву и рыдай! — отрезал Таймень.

И потом, когда допоздна пьянствовали в землянке, новгородец все покрикивал:

— Обведем греков вокруг пальца, пупы им развяжем и завяжем, а кумиров не отдадим!

Уверенность повидавшего жизнь Ставра и выпитый мед вроде бы успокоили гончаров. К ночи на предстоящую угрозу стали смотреть без опаски и спать разошлись уж совсем в душевном веселии.

Всеслав пил меньше других; он не верил в хитрости новгородца — ведь действительно, не дураки же византийцы и бояре. Смерть или отречение от кумиров ждали завтра всех, и только бегство могло избавить от беды.

Поэтому Соловей уложил свою котомку, налил под насмешки ремесленников нового меду домовому и затих на лежанке, рядом с опустевшим местом Пепелы.

Пьяные гончары скоро уснули, однако Всеслав все не мог успокоиться и хотя бы задремать, отдохнуть перед завтрашней дорогой. Едва он закрывал глаза, вставали из тьмы то мертвое лицо волхва, то Перун, тяжело ворочавшийся в волнах Днепра. Однако позднее Соловей все же забылся и увидел во сне целую еще, не выжженную свою родную весь и себя, в толпе ребят идущего по белой дороге к Ярилиной плеши. Вокруг него лежал синий снег, и сверкало красное зимнее солнце. В такие дни вместе с другими мальчишками он вырезал из твердого наста людей, коней, разных зверей, осторожно ставил их, подперев поленьями. Потом, забрав в избах ледянки, дружно шли к холму. Оттуда на обитой водой и обледеневшей с одной стороны доске-ледянке можно было соскользнуть почти до самой Клязьмы. Снег забивался в рукава кожуха и щекотливо таял там, стекая на горячие ладони в меховых варежках.

Скатившись вниз, снова взбирался на плешь, и там на них глядел добрый Род, возле которого горел неугасимый огонь.

Отсюда хорошо видны были черневшие не снегу избы, из волоковых окон которых нехотя выбирался горячий дым и белым облаком плыл к небу.

Совсем вдалеке, посреди накрытой льдом реки проходила санная дорога, по которой со дня на день должны были приехать злобные и крикливые княжьи люди за данью. Они долго бушевали в веси, собирая и складывая на возы меха, мед, зерно, воск, вязанки лучины. Потом обоз уезжал, но еще долго, до нового снегопада, у реки оставалось утоптанное место, и к нему слетались красные снегири, собирая оброненные из даней зерна ржи и проса.



...Старый Всеслав улыбнулся. Вот тут и вон там проходил тот далекий счастливый день. За тем лесочком возвышается вечная Ярилина плешь и стоит и поныне великий Род; другие только люди приносят сейчас к его костру свою рыбу и соты.

Отчизна восстановилась для волхва на родимой земле, но недолгий век оставался тут для Всеслава — он чуял, как неумолимо подходил его последний день и, по обычаю, как велели русские боги, запылал бы и его посмертный костер и уже бессмертную душу унес в ирье. Однако и в отчизне оказались, как некогда в Киеве, византийские попы, будущее помутилось, и почти забытый страх, пережитый в пору крещения, вспыхнул вновь. Но теперь было намного хуже, чем в тогдашнее лето. От обрушившейся в Киеве угрозы он все-таки смог уйти, хотя и получилось все иначе, чем он надумал ночью в землянке...



Той ночью Соловей бесшумно спустился с лежанки, обулся, надел на плечи котомку и в темноте, вытянув вперед руки, двинулся к выходу. Его никто не окликнул, хотя показалось, что многие гончары уже не спят.

Еще не рассвело, но тьма на небе уже помутнела, и далеко за лесом, у самой земли, в черных тучах вспыхивали молнии. В городе же было еще тихо, лишь поспешно пролетавшие над головой напуганные кем-то вороны шумели крыльями.

Всеслав решил уходить из Киева тем же путем, что и пришел, — спуститься к Днепру и двигаться по берегу наверх, к Смоленску, а там, на земле родимичей, повернуть к Клязьме.

Однако несчастье уже стерегло его: пройдя пустынную первую улицу, он повернул к реке и наткнулся на толпу горожан. В суровой и мрачном безмолвии люди брели по дороге, подгоняемые дружинниками.

К растерянно остановившемуся Всеславу подошел княжий воин, беззлобно и равнодушно ткнул тупым концом копья в бок, сказал:

— Иди! Куда собрался, аспид?!

Соловей побрел по краю дороги, кляня себя за то, что не ушел, как собирался, вчера. Иногда он оборачивался и тогда видел, как быстро разрастается толпа киевлян, подгоняемых пешими и конными дружинниками. Следом за Всеславом плелся древний старик, тяжело опиравшийся на истертую ладонями до блеска клюку. Пожелтевшие от дряхлости волосы его были перевязаны красной выцветшей лентой. Позади старика светлыми пятнами покачивались бесчисленные лица — растерянные и обреченные, злые и устало-равнодушные, старые и молодые.

Безропотно прошагали несколько улиц, и вдруг впереди зашумели голоса; слова не расслышивались, да и они быстро смолкли, только толпа, все уплотняясь, подтягивалась к перекрестку.

Вдоль плетня Всеслав протиснулся вперед. Четыре дружинных коня волокли по дороге четверых мужиков. Их шеи были стиснуты ременными петлями, привязанными к седлам; крайняя лошадь, напуганная внезапно хлынувшими из-за угла людьми, рывком отскочила в сторону, смерд рухнул на дорогу и мучительно захрипел. Руки его были связаны за спиной, и он изгибался, забрасывая вперед ноги, пытаясь быстрее встать и догнать коня, чтобы ослабить удавку. Наконец смерд изловчился и на короткий миг поднялся на ноги, однако петля снова рванула его вперед, мужик ударился о дорогу лицом, но все же успел вцепиться в ремень удавки зубами и вскочить на ноги.

Когда конники и связанные смерды пропали за поворотом, дружинники заспешили, стали нехотя бить сулицами [сулица — метательное копье] остановившихся людей и погнали их дальше. Теперь рядом с Всеславом оказался громко всхлипывающий мальчик, который все время одергивал спадающую с плеч разорванную синюю рубаху, а на спине его страшной полосой краснел след от удара плетью.

Ближе к Боричеву взвозу княжьих людей становилось все больше; кроме дружинников, на краях дороги стали появляться и бояре, зло разглядывавшие бесконечную толпу. Едва путь стал клониться к реке, оттуда, снизу, донесся гул; вслушавшись, Соловей различил громкий плач, стенания и выкрики тысяч людей. Горестный стон мгновенно взлетал наверх, и теперь все вокруг Всеслава будто подхватили всхлипывания мальчика в разодранной рубахе. У Соловья сжалось горло и разом онемели ноги.

Ожесточившиеся при появлении бояр дружинники накинулись на горожан, глухо застучали о тела гонимых удары копий, засвистели плети, в толпе громче заголосили женщины, запричитали перепуганные дети.

Медленно стали спускаться вниз, и уже через несколько шагов Всеслав увидел, что происходит на речке. В воде, кто по шею, кто подле самого берега, стояли тысячи людей. Многие держали на руках детей, но не звучало над Почайной ни единого стона, ни единого всхлипа, будто загнанный в реку народ окаменел от страдания. Лишь серая вода Почайны равнодушно текла среди неподвижных русичей.

Совсем далеко — за лесами, за краем земли разгорелось солнце. Черные предутренние тучи с беззвучными молниями куда-то исчезли, и теперь лишь над Киевом испуганно проносились маленькие, освещенные с одного бока облака.

Рыдания вокруг Всеслава сделались тише — все спускающиеся к ручью, как и Соловей, не отрывая глаз, глядели туда, где проходило страшное крещение.

По берегу, возле воды, ходили попы и что-то резко выкрикивали. На них были надеты красивые одежды из мутно блестевших золотом тканей. Каждый византиец держал в воздетой к небу руке крест, а позади попина дружинник носил доску-икону с заморскими, греческими богами.

Попин внезапно обрывал свой крик, что-то пояснял толмачу, тот ругал княжьих воев, стоящих с обнаженными мечами вдоль берега, а те, будто упрашивая, поясняли что-то стоящим в ручье киевлянам. Их угрюмо выслушивали, потом обреченно расходились в воде в стороны, разделяясь на мужские и женские толпы.

Дождавшись, когда новообращенные остановятся и притихнут, попин подходил к нем, показывал крестом и восклицал: "Гюрги" [Гюрги — Юрий, Георгий] — мужчинам, "Анна" — женщинам. Затем византиец удалялся, садился в стороне на лавку и устало ждал.

Русичи же продолжали стоять в воде. Они удивленно осматривали друг друга, ища неведомой перемены, но все остались прежними, ни в ком ничего не изменилось, и теперь люди недоумевали, но и успокаивались. Страшный путь по городу, побои дружинников, ожесточение и ожидания последних дней — все смылось мутной водой Почайны. Опасность разом пропала, осталось лишь одно — в речку входили Добрыни, Путяты, Святославы, Будимиры, Торопы, Даньславы, Сытыни и Предславы, Забавы, Милуши, Истомы, поднимались же на берег только Гюрги и Анны.

Сумрачные новообращенные христиане теснили друг друга, выходя из реки. А на берег по дороге сходили все новые и новые толпы русичей.

Всеслав уже видел, что немедленной опасности в крещении нет, что мужики и бабы, растерянно выходящие из воды, постепенно отходили от недавнего страха; но чем ближе он оказывался у Почайны, тем тоскливее делалось у него на душе. Конечно, он может недолгий час постоять в серой речной воде под крики иноверцев, но ведь знает же он, что над ним, над этой землей летают сейчас невидимые навьи — его отец, Пепела, Милонег, Кукун. Всего один шаг сделает он, Соловей, и навечно останется без души, не будет отныне его навьи и ничто не поднимется к небу после его посмертного костра. Эти пришлые христиане прочат ему чужое ирье, но ведь там он никогда не встретится с отцом, с матерью, со всеми пращурами, жившими в его родной веси. В христианском же загробном мире от так и останется одиноким изгоем, как и жил тут, не земле.

Крещеные же русичи все никак не понимали, что им надлежит делать дальше. Они виновато поглядывали на вновь прибывших, но с берега не сходили. С их одежд стекала вода и сбегала обратно в ручей.

Отдыхавший попин нахмурился, зашагал к толпе. Но тут на дороге застучали копыта, Всеслав обернулся, увидел князя и главного попина, толстого старика, который, робко притрагиваясь к столпившимся людям, продвигался между ними к Почайне. Князь сидел на коне и невидящими, как и в день приезда, глазами скользил по выжидательно притихшим подданным.

Главный попин подошел к первым новообращенным, произнес несколько слов. К нему подлетел толмач, перегнувшись, стал вслушиваться в размеренную речь. У византийца, хотя он и был стар, голос оказался зычным. Прерываясь, попин каждый раз ласково притрагивался к переводчику, и тот торжественно говорил:

— Боже великий, сотворивший небо и землю, посмотри на новых людей своих и дай им познать совершенно тебя, истинного бога, как познали страны христианские, и утверди в них веру правую и несовратимую. Помоги, господи, на сопротивного врага, да, надеясь на тебя и на твою державу, сокрушаться козни его под знамением силы креста твоего и прославится имя твое во всей Руси. Но неверующие пусть постыдятся и примут наказание от тебя, творца.

Толмач замолчал. Главный попин перекрестил русичей, пошел к князю, но тут же вернулся.

— Теперь идите в избы свои! — прокричал его слова переводчик.

Люди зашевелились и медленно, натыкаясь на передних, потянулись к подъему. Шли устало, безмолвно, обреченно, будто лишь теперь до конца осознав все происшедшее с ними. Получилось так, что Всеслав оказался на пути новых христиан, и, когда все вокруг стали расступаться, освобождая путь, его вдруг осенило, он круто развернулся и вместе с новообращенными побрел в город.

А навстречу им все сходили и сходили к Почайне русичи. Увидев мокрых людей, они испытующе вглядывались в их лица, ища какие-то перемен, и безостановочно шагали дальше, подгоняемые княжьими людьми.

Встречаясь взглядом с дружинниками, Всеслав каждый раз холодел — все получилось у него легко и просто, и не верилось, что опасность так неожиданно осталась позади. Сейчас Соловей боялся одного — что какой-нибудь воин, заметив его сухую одежду, выхватит его из толпы и снова погонит к Почайне. Тогда он сбросил с плеч корзно [корзно (корзень) — плащ с меховой опушкой], свернул его и понес под мышкой, будто намокшую одежду.

Наверху, в городе, Всеслав свернул в первую же безлюдную улицу. Тут он оказался в одиночестве, но страх от этого лишь усилился в — любой миг могли появиться шнырявшие по Киеву дружинники, избить и, как увиденных недавно смердов, ременными удавками потащить креститься.

Надо было побыстрее облиться водой, и Соловей стал озираться, ища колодец. Увидев неподалеку журавель, он поспешил туда, дрожащими руками вытащил ведро и окатился.

И вот тут из двора прямо на него выехало несколько воев.

— Куда? — устало спросил один из них.

— Работать, черепицу, изразцы для княжьего двора делаем, гончар я.

Всеслав запнулся, но сразу же понял, что молчать опасно, и заторопился:

— Крестился я уже; там сейчас князь и главный попин отпустили нас... крещеных...

— Не попин, а митрополит он, Михайлом кличут.

— Он сказал: идите по избам.

— А крест твой где?

Соловей не понял вопроса, но глаз не опустил.

— Хитрецов много уже объявилось, — по-прежнему спокойно продолжал дружинник. — Нам говорят, что окрестились, а сами еще и со дворов своих не выходили. Ты-то вот мокрый весь, а те в сухоньких сорочках стоят и лгут. Потому и повелел митрополит всем новокрещеным на шеи кресты надевать, а у кого нет, гнать снова к Почайне...

— Чего ты разговорился?! — рассердился другой дружинник. — Видишь ведь, что нет на нем креста, поднимай плеть да гони к взвозу!

— Нет, у этого по глазам видно, что крестился. Да и мокрый весь. Видно, из самых первых, еще до пояснения.

— Нас много таких, — подхватил не своим голосом Всеслав. — Я один этого дорогой, многие туда пошли, — махнул он рукой, мы все без крестов...

— Ладно, шагай уж, но за крестом немедля сходи. Мы вот добрые, другие без слов плеть опустят.

Вои поскакали по дороге, подъезжая то поодиночке, то парами к обезлюдевшим избам. Всеслав же все не мог сдвинуться с места; он долго смотрел вслед дружинникам и трясся всем телом.

Дальше он шел крадучись и наконец вышел из Киева; озираясь по сторонам, он побежал к лесу, возле первых деревьев остановился и, тяжело дыша, прислонился к липкому сосновому стволу. Позади него остался совершенно бесшумный, будто опустевший огромный город.

 

Далее>>>

 


 

 
К началу страницы
 

 

 

  

 

Hosted by uCoz